Кликун-Камень
Шрифт:
Бежать? Нелепо…
Он стремительно открыл дверь.
— Что это значит?
Тот же стражник с золотушным лицом, который проверял его квартиру, потряс перед Малышевым книжкой.
— А это что значит? Это что? И это вы допускаете за год до трехсотлетия дома его императорского величества?
В руках у полицейского была брошюра Маркса «О заработной плате».
Иван подумал с досадой: «И как я мог оставить ее здесь?»
Когда Малышева повели из магазина, товарищи провожали
Снова тюрьма. Занумерованное одиночество. В окно заглядывало серое, без всяких оттенков небо. Стены камеры в пятнах, покрытые засохшей плесенью.
Ему дали тетрадь, разрешили писать. Но тетрадь была тоже нумерованная. Мысль, что тюремный надзиратель ознакомится с его раздумьями, останавливала перо.
Резкий долгий звонок в коридоре означал для надзирателя: «вести арестованного на допрос», а для арестованных: «Кого на этот раз? Меня? А может, не меня?»
В кабинете перед столом следователя — Мария Павловна Махрянова.
Следователь, коротенький, кругленький, довольно улыбаясь, следил за встречей.
Малышев сухо посмотрел на Махрянову и отвернулся.
— Ну-с, молодой человек, вы знакомы, кажется?
Иван Михайлович еще раз недоуменно посмотрел на Марию Павловну и подумал: «Глаза! Какие у нее глаза! Словно она все знает вперед и все знает в прошлом!» Оба враз перевели взгляд на следователя.
— Нет, я не знаю эту женщину.
— Мы не знакомы.
День, ночь. День, ночь…
И снова резкий звонок несется по каземату. Для надзирателя: «вести арестованного на допрос», для арестованного: «неужели опять за мной?»
— Это ваша рука! — следователь показал листок бумаги с начатым письмом к семье.
— Моя.
— Что значат слова: «Опять по-прежнему сильно работаю»?
— То и значит, что я, действительно, сильно работаю.
— На партию свою?
— На братьев Агафуровых. Даже пасху работал.
— А почему вы покраснели? Почему?
— Стыдно.
Круглое лицо следователя расплылось от удовольствия.
— Чего стыдно?
— Своей безграмотности. Написал «опять» и «по-прежнему», когда эти слова почти синонимы.
Выжидательная улыбка мгновенно стерлась. Следователь медленно багровел:
— Я научу вас говорить человеческим языком, а не вашим, большевистским!
— Мой язык — язык среднего интеллигента, — встал Иван Михайлович, не понимая, чем обидел этого пожилого человека.
Тот, все еще багровый от бешенства, кричал:
— Это ты — интеллигент? Ты, сын ломового извозчика?
«Против этого ничего не возразишь. Бедный мой седой отец!»
— Да, я сын ломового извозчика. Но я не позволил себе сказать вам «ты».
— Еще бы! Сеноним!
Малышева осенило: следователь не знал этого слова.
Поняв по-своему волнение заключенного, следователь стих, вытер огромным серым платком лоб и заговорил доверительно:
— Наверное, вы уже жалеете, Малышев, что встали на этот путь? Смотрите, вам только двадцать три года, а вы уже четвертый раз в тюрьме… Испробовали и арестантские роты! Может, вам неудобно перед вашими «товарищами» отступить? Так мы вам поможем!
Иван скупо усмехнулся. Хотелось сказать, что свой путь, если потребуется партии, он повторит еще и еще раз.
Иван пел. Песни воскрешали прошлое, манили вперед.
Петь запрещали. Книг не давали. Время тянулось бесконечно, Иван взбирался на стол, чтобы увидеть небо и окна домов. Из-за домов выглядывала церковь со старинными главами и ребрами крыши. Иногда из дома напротив смотрели на него какие-то люди. Он уже знал многих в лицо.
Месяц. Два. Три. А дело не разбиралось.
Видимо, Киприян и другие товарищи тоже арестованы: с воли никаких вестей.
Иван требовал суда. Суда, на котором он открыто скажет свое слово. Ему необходимо научиться использовать суд как акт деятельности революционера.
Шли дожди. Тускло светило на воле солнце и тухло. Наступала ночь, которая в тюрьме особенно длинна.
У окна стоять не разрешали, кричали в глазок, угрожали. Однако несколько раз по утрам Малышеву удавалось взбираться на стол, вдохнуть воздух, увидеть небо.
Однажды, когда он стоял, как распятый на решетке окна, напротив мелькнул белый платок, будто крылышко птицы. Нет, не может быть! Маша, да ведь это же она! И так рада, что наконец обратила на себя его внимание, смеется и плачет. Сейчас же заработали их пальцы и губы — азбука глухонемых.
Маша сказала, что получила записку от Киприяна: «Ваня опять заболел». Она приехала, чтобы ускорить разбор дела. Постоялый двор — напротив. Услышала от жильцов, что на третьем этаже тюрьмы политический все время поет. Сразу решила, что это Иван. Сначала не узнала его: впервые увидела Ивана, обросшего жидкой светлой бородкой.
— В чем у тебя нужда? Ты здоров? — допытывалась она.
О себе Иван Михайлович говорить не любил. Он требовал от сестры сообщений о партийной работе, о товарищах по заключению.
Договорились: чайник с молоком или квасом будет с двойным дном.
До тюрьмы донесся перезвон колоколов, пение царского гимна. Маша объяснила:
— Сегодня триста лет дому Романовых. Ученикам в школах конфетки дают. С иконами по улицам ходят.
— Еще сотню не простоит: подгнил!
Ожил Иван. Чайник с двойным дном помогал.