Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
Вечером я возжелал вновь увидеть резные ставни, дубовые колонны у портала и развалившуюся поленницу под окнами. И хотя я смутно помнил дорогу, мои ноги в стоптанных туфлях сами привели к приотворенной калитке.
Двор был безлюден, на лужайке подле крыльца появилась свежеструганная скамья, три синицы сидели на ней. Я вообразил, как меня встретили бы вернее сказать, никак не встретили бы. Полутемная горница, шаткие половицы, собрание людей за низким столом, негромкий разговор — каждый сам знает, за чем он сюда приходит. Если бы кто и приблизится ко мне, так это Николай, ненасытно присосется к моим губам, обхватит мои плечи и поникнет утомленно и освобожденно на моей груди…
Я вдруг зажмурился, как бы ожидая удара по глазам, отшатнулся — видение исчезло, и опять дубовые колонны встали передо мной. И зазывно отворенная калитка. Я уже вознамерился шагнуть в нее, как
Я повернулся и направился к Сумскому поскольку нуждался в собеседнике, коему я бы мог довериться.
— С некоторых пор я стал ненавистен сам себе, Петр Валерьянович, признался я. — Мне ка… кажется, — с запинкой продолжал я, — м… моим состоянием желают воспользоваться.
— Кто же эти мерзавцы?
Я выложил как на духу: о письмах, о ночном пришельце в цилиндре, о лобызаниях Николая, о доме с дубовыми колоннами, о Юлии, заключив:
— Я многого не понимаю, но чудится ночами, что ко мне подступаются, окружают, что между мною и ними существует некая гибельная связь.
— Упомянутые вами андрогины есть человеческие твари? — спросил чуть озадаченно доцент.
— Они стремятся избавиться от своего человеческого естества — сие не подлежит сомнению.
— Это стремление принуждает их доставлять страдания людям? — дознавался Сумский, будто мог услышать от меня точный ответ.
— Похоже, они сами страдают… — высказал я предположение.
— Да–с, — цокнул языком Сумский, — задали вы загадку, молодой человек… Чем же я могу вам помочь, ежели все, о чем вы поведали, правда? То бишь, вам представляется таковой? Не скажу, что предпочитаю держаться подальше от возможных сюрпризов, но в вашем случае до чрезмерности много всяческих нелепостей. Ведь я, к слову, хирург, а не психолог. Грубоват, зачерствел душой, не охоч до жалости, но кажется, состояние ваше, легкое душевное потрясение и смятение, близко мне. Да–с, извольте не удивляться, ваш покорный слуга — увы! — не есть бесчувственная каменная твердыня, — и он смолк в задумчивости. — Вне сомнения, они за вами еще явятся… явятся!
— Как мне быть? — задался я тоскливо. — Уехать?!
— Едва ли бегство спасительно…
— Как же быть?!
— Дайте время для совета, мой молодой друг, — попросил Сумский.
____________
День выдался погожий. На площади, в торговых рядах было многолюдно. Я купил у лавочника сладостей — сахарных гребешков, пряников, леденцовых рыбок, полфунта чаю — и на извозчике возвращался к себе. Скоро я пожалел о том, что исповедался Сумскому: едва ли этот плутоватый и скрытный старик мог мне помочь, в чем убеждали и его сбивчивые рассуждения. Но кто протянет мне руку? Не я ли говаривал Ивану Демьяновичу Трубникову — судьбу не обманешь. Единственно, я еще, пожалуй, не совсем подавил в себе инстинктивный животный страх, еще не сделался вполне безразличен самому себе, даже вот эти леденцы, что я купил четверть часа назад, дабы усладить свое небо — надобно ли услаждать себя, надобно ли ругать себя, корить, любить, ненавидеть себя?
А Юлия? Почему она приходит во мне? Я узрел в нашей странной связи некую мистическую тайну — ее руки, властно влекущие, ее походка, слышимая мной за версту, ее присутствие, ощущаемое мной беспрерывно… Отчего она хочет уберечь, отгородить меня, или, напротив, куда и с каким умыслом увлечь? Или это я сам хочу ее увлечь, намеренно ищу ее?
Когда мы вновь встретились возле того полузатопленного причала, у крутого склона, поросшего осокорем, я едва узнал ее. Она была одета пестро, в цветастое летнее платье, на ногах белые сандалии и смотрела испуганно. Она и впрямь взяла меня под руку в намерении увести, как я догадался, дальше от пристани, что–то горячечным шепотом поведала об Иване Демьяновиче, а я шел и все оглядывался, оглядывался, покуда не высмотрел, как волной подогнало к сваям неизвестный предмет, похожий на большую тряпичную куклу. Тогда я резко вырвал руку и помчался назад — остановился, перевел дух, замер в оторопи: утопленница покачивалась на речной волне лицом вниз, коса лежала на спине, обе руки с разъятыми вспухшими пальцами выпростаны вперед, словно в стремлении ухватиться за некую спасительную твердь. И вдруг я вспомнил, где уже лицезрел эти страшные руки с разъятыми жадно пальцами, — в аудитории училища, на темных досках стены. Тут рука покойницы сдвинулась — нет, ошалело
Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, никого я там не увидел.
…В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани, где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и невесту встретил сам купец, мрачно–торжественный, со старообрядческой окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.
Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником: лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду, как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена — некому подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно, все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на лежаке, рваная занавесь, за которой прятались дети Ермила, осколок зеркала на выступе печи, а вот и спички в печном закопченном поде.
Я боязливо беру рассохшийся коробок и ощущаю легкое поглаживание по своей руке. Я отпрянул, стремглав взлетел по лестнице, ворвался в комнату и запер дверь на щеколду. Меня никто не преследовал. Или это я сам себя преследую?
Уже долгое время не слышалось шагов в подъезде. Я наблюдал в окне пристань, пароходы, баржи, грузчиков, птиц, изогнутую клином степь, слышал голоса прохожих на улице и разом с тем ощущал кожей спины леденящий провал пропасти за собой, за дверью.
Ночью я сам отправился на поиск андрогинов. Не ведаю, за какой надобностью взял с собой скальпель и цепко сжимал его плоскую рукоять в ладони, покуда не остановился у крыльца того особняка, что мне показал Трубников. Окна оставались непроницаемо черны. Я дернул шнур колокольца и затем в тревожном нетерпении стукнул носком туфли в дверь. Никто не открыл. Тогда я прошел по двору к флигелю, но там меня опередили. На крыльце с поднятой над плечом лампой возник тот самый мещанин в белой рубахе и кальсонах. В другой руке он сжимал плеть:
— По ком пожаловали, барин? — спросил он глуховатым, простуженным голосом.
Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:
— Охота должок отдать.
— Их нетути, — сообщил мужик. — В другой день приходите.
Едва он произнес «их нетути», как затеплилось одно из нижних окон. Я сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне. Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я припал к стеклу — за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром, склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать, что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением — кто, когда и с какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты, сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду настигали меня.