Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
— Семь лет назад она пела в хоре и отменно подпевала мне в постели.
Я был сосредоточен и никак не отозвался на его реплику. Мы проехали на дрожках до конца улицы, где помещалась бельевая лавка, после чего я отпустил извозчика, а Иван Демьянович повел меня, придерживая за локоть и о чем–то громко разглагольствуя (он был навеселе). Я же старался запомнить дорогу.
Тот двухэтажный особняк выделялся в ряду других. Он стоял в отдалении от дороги, в низине, в болотистом месте, и разводы плесени покрывали доски над фундаментными камнями. Деревянные колонны с резными капителями несли балконы с довольно высокой, не меньше трех аршин, балюстрадой. Когда мы приблизились, на одном из балконов мелькнул подол платья и следом захлопнулась
— По правде говоря, нынче не тянет меня сюда, — чуть озабоченно пробормотал Трубников и приложил ладонь к воспаленным глазам. — За вами должок, Павел Дмитриевич, — как вы уже сообразили, я не прочь опрокинуть чарку–другую рома в какой–нибудь занюханной таверне, как говаривали пираты сэра Фрэнсиса Дрейка.
В глубине двора темнел флигель. Меня удивило, что к строению не подступал сад, вообще не было деревьев в пространстве, обрамленном забором, если не считать нескольких кустов крушины, сирени и черемухи у крыльца.
— Почему здесь нет сада? — спросил я. — Чтобы деревья не мешали обзору?
— Вопрос не ко мне, Павел Дмитриевич, — усмехнулся Трубников.
— Что за кудесник–лекарь скрывается в этом особняке и какими спасительными снадобьями он врачует, коли Юлия прилюдно попросилась к нему? — вслух задался я.
У стены флигеля лежали остатки поленницы. Через двор прошагал мещанин с непокрытой головой, в просторной рубахе и начищенных сапогах. Он подошел к колодцу, чтобы набрать полное ведро, зачерпнул висевшей на цепочке жестяной кружкой и выпил с такой жадностью, как пьют после бани. Следом баба в сарафане вынесла пуховик, разложила его на жердях и принялась поколачивать скалкой.
— Слышь, Агриппина, а кадысь гувернера–то хоронют? — спросил мещанин, утерев губы.
— Сказывают, к завтрему, — отозвалась баба и еще с большим усердием заколотила палкой о перину.
Когда я, простившись с Трубниковым, возвратился к себе, меня придавила скорбная и торжественная тишина, по которой можно безошибочно определить покойника в доме. Слышались приглушенные голоса. Дверь в комнату Леонтия была отворена, я, робея, переступил порог, торопливо и как–то виновато перекрестился перед гробом в обрамлении свечей. Какие–то господа негромко переговаривались в коридоре. Я поднялся к себе, почувствовав тошноту от притворно–сладкого запаха пионов, отворил створки окна и лег, но вскоре вновь спустился, когда во двор прибыл катафалк, чтобы отвезти покойника в церковь на отпевание.
После похорон Леонтия опустел подъезд. Первым съехал снимавший комнаты первого этажа господин с семейством. Через неделю явился понурый Ермил. «Злая смертушка подстерегла раба божьего Левонтия, храни Господь его душу. Надобно и вам, Павел Дмитриевич, поостеречься», — неуверенно подсказал дворовый.
— От чего поостеречься? Что ты мелешь?
— Пахмурно нонче стало, — уклончиво ответствовал Ермил. — Дурной дух застил солнышко.
— От смерти не откупишься.
— Верно, — кивнул умный дворовый. — Один раз мать родила, один раз помирать. Намедни супружница моя гадала на чертополохе, сказывает цвет узлы вязать приспела пора. Возвращаемся мы в родные и мне, и супружнице моей места, в деревеньку Завидное, откуль мы родом, к тетке Фитинье. Так что прощевайте, Павел Дмитриевич! Простите на глупости, не судите на простоте, мы обнялись и трижды поцеловались.
Я люблю одиночество, но оно приходит разным. Есть одиночество в толпе, в окружении равнодушных один одному человеков, но случается то поистине жуткое, неотвратное одиночество, когда остаешься наедине с неведомой и враждебной тебе силой.
Как только подъезд опустел, я возрадовался. Я познал прилив некоей сакральной свободы, я ступал по ступеням лестницы в свой номер как в храм, наслаждаясь безмолвием за дверьми и не слыша скрипа половиц, пребывая в том особенном вдохновении, когда представляется, что ступени возносят тебя на новую, непознанную и лучезарную
Кто я? Кем вложена в меня эта поддатливая душа? Принадлежу ли я себе в той мере, в какой полагаю? Отчего я столь часто с некой неистовостью вслушиваюсь, словно жду тайного звука–знака? Кто подаст сей знак?
___________
Как–то вечером в дверь настойчиво постучали. Я отворил и обнаружил за порогом Сумского.
— Покорнейше прошу простить мой бесцеремонный визит, — вскользь бросил он, проходя в комнату: — Да–с, не разгуляешься… Я с сестрицами фланировал неподалеку и вздумал навестить вас, милейший коллега, — будьте снисходительны к капризу старика.
Я глянул на улицу — сестры Сумского стояли на тротуаре.
— Отшельником живете, Павел Дмитриевич, — Сумский уселся за стол.
Я виновато развел руками:
— На роду, как видно, написано…
— А тот парнишка, сосед ваш, как это его угораздило? Э–э… вечный покой его душе, — неловко промямлил доцент. — Вот так фокус — быть подвешенным на такой высоте. Я на своем веку всякого насмотрелся, думал, ничем уже не удивить старика, да видать услужлив человеческий умишко… А парнишку того ей богу жаль! Больно молод был. И что за изуверы над ним покуражились? Ну да ловит волк, но порой ловят и волка. Газеты пишут — сам генерал–губернатор взял под присмотр расследование этого жуткого случая.
— Пожелаем удачи губернским пинкертонам, — буркнул я.
Сумский глянул в окно: «Сестры заждались. Завтра увидимся, любезнейший Павел Дмитриевич», — пожал мне руку и вышел.
После его ухода я принес ведро колодезной воды (отныне все работы по дому надлежало выполнять самому), ненасытными глотками опорожнил кружку и повалился на постель.
…Если вся жизнь состоит из дней, подобных тем, что я прожил, то какова ее цена и резон ли вообще жить? Где те бездны счастья, о которых некогда говаривала Юлия, и не есть ли они на самом деле бездны лицемерия и тщеславия, каковые и составляют, по моему подозрению, сущность человеческого бытия? Какая звезда мне светит, и что необходимо предпринять, дабы приблизиться к тем безднам счастья? Что надобно для такого исхода — упорно работать, то бишь доходчивей и содержательней строить свои лекции (и приближусь к земному раю?), или я должен истово любить девушку, или уверовать фанатично в идею справедливости, подобно революционерам?..
Где та дорога? Идиотический смех разобрал меня. Мозгляк–человек не имеет силы, чтобы самому отыскать ту дорогу, мысли путаются в его бестолковой голове, в сетях мелочного житейского опыта. А та дорога видна, верней всего, с иной, не человеческой, колокольни. Не иначе кто–то возьмет человека за руку и поведет тем призрачным первопутком.
Ночью меня обуял животный страх. Я накрылся одеялом с головой и вслушивался, вслушивался до полубезумия, выискивая среди хаотической сумятицы ночных звуков (или беззвучия?) те, что посылались мне. Пение сверчков в придорожной канаве, пьяные голоса из трактира, далекий выдох набегающей на отмель речной волны — все укладывалось в ту устрашающую схему жизни, в которой не находилось места для меня самого. А я ведь не искал спасения… Зарыться, зарыться глубже в пуховик — вот выход, вот истинная благодать. Зарыться навеки!