Клуб любителей диафильмов
Шрифт:
— Кто уходит?
— Я только плечи вижу.
Будто я просыпаюсь оттого, что калитка хлопает, и понимаю, что он уходит и что не вернется уже. Я выбегаю из дома, вижу его, как он удаляется, бегу за ним, задыхаюсь, почти догоняю. Я всего лица не могу разглядеть, только часть подбородка и скулу — сбоку вижу. Но я знаю, что он улыбается. И я понимаю, что ничего уже нельзя изменить, и иду все медленнее, и отстаю от него. А он убыстряет шаг. Он сворачивает за угол, и больше я не вижу его. А потом я слышу шум поезда и звук удара. Я бегу за ним, бегу что было силы, там какие-то перекрестки, светофоры, но я почти не колеблюсь — я знаю, куда бежать. Я бегу, и с каждым шагом ноги у меня все тяжелее — я уже чувствую, наперед знаю, что мне предстоит увидеть.
— Постой, какие перекрестки — светофоры? Ты же говорил, что вот здесь — то самое место и есть.
— Говорил. Речка та самая, и рельсы — это главное.
— Ну, тебе виднее, конечно.
— И, вот, я подбегаю к насыпи и вижу его,
— Поле какое, за ним и не видно ничего. Во сне твоем тоже так?
— Это из-за зимы. Просто белое все.
— Мне тут один рассказывал, тоже радист бывший. Его командир вызвал к себе и говорит: «Видишь поле? За ним наша часть стоит, а связи с ней нет. Бери провод и тяни туда». И тоже снег кругом, и непонятно, где это поле кончается. Он говорит: «Так простреливается же все». А командир будто и не слышит. И вот пополз тот. Он, конечно, в комбинезоне белом, и вокруг все белое, только провод черный, в руке у него. Он ползет вперед, рывками, куда — сам толком не знает, и только чувствует, по натяжению провода, как где-то далеко позади бобина раскручивается, и всё. Наверное, если зимой на самолете лететь, то поезда сверху так видны. А когда вечер уже совсем, то, наоборот, провод не виден, а белый контур просматривается.
— Скажи, а что зимой с рыбой происходит? Вот речка, наверное, насквозь промерзла вся, до самого дна лед в ней — такие морозы же были. А рыба, с ней что?
— Ну, не знаю. Может, в спячку впадает? Точно, впадает в спячку. Все процессы в ней приостанавливаются. Она спит и не мерзнет. И не стареет. А когда чувствует, что вокруг жабр вместо льда снова вода, то просыпается и плывет себе, куда плыла. И не помнит, наверное, ничего. А, может, и помнит. Кто ее разберет. Эй, ты куда? Может, пойдем уже?
…Он спустился на реку, спрыгнул, неловко поскользнувшись, на бугристый лед. Здесь, между пологими берегами, взгляду было спокойней. Поле напоминало о себе только подступившим к кромке льда снегом в черных пятнах проталин.
— Ты чего задумал? Замерзнешь же!
Он лег на лед. Он ждал, что будет очень холодно — как в детстве, в том марте, когда они шли по набережной. Там были сумерки, небо было будто сморщенным, в окнах домов зажигали свет, вода в реке, между истончившимися льдинами, казалась черно — фиолетовой, а они шли и смеялись, и передавали друг другу сигарету, а потом кто-то сказал: «А на бордюр с разбегу слабо запрыгнуть?». И никто не ответил — будто эта фраза висела в плотном воздухе и от нее старались отступить, посторониться. А он вдруг разбежался и прыгнул — чокнутый, конечно. Он помнил момент, когда его ноги коснулись серого гранита, чуть проскользнув по источенной дождевой водой поверхности. Он успел обрадоваться, и радость была короткой и острой, как ожог. В ту же секунду он понял, что теряет равновесие, пытаясь удержаться, замахал руками — как лопастями музейного вертолета, который не может взлетать, и упал в воду. Ему показалось, будто холод пронзает его изнутри и, одновременно с этим, заключает его в скорлупу; и в этой скорлупе больше ни для кого не было предусмотрено места. Его приятели схватили его за обшлаг курки, затаскивали его на гранитный берег, потом что-то говорили ему, трясли его за плечи — это уже не имело значения; он уже все равно был один.
Но в этот раз холод почти не чувствовался. Холод был где-то снаружи, медленно подбираясь к нему сквозь слои зимней одежды. Он прижался ко льду и замер, вслушиваясь. Где-то под ним, на глубине не меньше человеческого роста, льды приходили в движение; в пузырчатых ледяных пластах, в спаянных полупрозрачных глыбах, проступали прожилки воды. Жабры застывших рыбин вдруг начинали ощущать, что вокруг них не холодная твердь, а колкое месиво. В первые секунды рыбе казалось, что она проваливается куда-то вниз, в темноту, где нет ни упругой воды, ни замерзшей, и ничто не может поддержать ее на плаву. Но потом лед, обволакивавший ее глаза, тоже начинал таять. Глазные яблоки еще не двигались, но уже различали свет — он был мягким, сероватым и шел откуда-то сбоку. И тогда рыба снималась с места — она продвигалась размеренно и неспешно, повторяя в своих движениях изгибы речного русла. Вперед, к поверхности, в прошитый мелким снегом воздух — такой же холодный, как крошащийся вокруг ее тела лед, так что и разницы было не различить. Он повернул голову — в отдалении, там, где линии русла еще были видны, но уже стремились к недоступной взгляду
И, глядя на них, он вдруг подумал, что также, наверное, движутся пассажиры, уснувшие на полках поездов, вокруг которых со свистом рвется воздух. Лица их застыли, обнажены, повернуты к окнам; и, если бы не отблески фонарей, высвечивающие одни складки на их лицах, и оставляющие в тени другие, могло бы показаться, что кроме этого пребывания в движении нет, и не было ничего.
— Эй, вставай, слышишь! Ты слышишь меня? Вот чудак — человек, на льду лежать. Ты, что, спишь там, что ли? Вставай, нам пора уже. Нам пора.
Глиняный ГОРОД
Двадцать четвертого марта 20** года, потеряв накануне очередную работу и получив из адвокатской конторы «Харари и сыновья» уведомление о том, что моя квартира конфискована банком за неуплату ипотечного долга, я вышел на улицу. Это был один из первых жарких дней в году. Я шел, стараясь держаться в тени акаций. Я видел стариков, собравшихся для игры в шеш — беш. Каждое движение фишки по деревянному полю они завершали щелчком, будто где-то закрыли окно. Я видел подростков, слетавших с лестницы на специальных маленьких велосипедах, женщину с детской коляской, в которой вместо младенца лежал огромный букет цветов. Оказавшись на перекрестке, я купил стакан свежего апельсинового сока в лавочке у Натана. Я рассматривал разложенные на прилавке прозрачные бусины, ручки с зажигающимися огнями, поющие будильники, подмигивающие блокноты. Взяв стакан, я повернулся к прилавку спиной и огляделся. Мне захотелось уехать куда-нибудь, сесть в первый подошедший автобус, ехать до конечной остановки, а потом сделать пересадку, и в том, другом, автобусе тоже ехать до конечной, и так без конца, пока я не доеду туда, чего я уже не могу себе представить, чего не могу увидеть, до темного облака, где автобус включает фары. Я был свободен, ехать мне было некуда. В полутора метрах от меня, на фонарном столбе я заметил объявление. Видно было, что наклеили его довольно давно, как минимум до последнего дождя. А последний дождь был, кажется, в январе. На выцветшем листе застыли серые подтеки. Сверху уже успели наклеить другое объявление — кто-то продавал мотороллер, но потом это, новое, объявление сорвали, обнажив текст предыдущего. Там было написано: «Работа для серьезных, высокая зарплата, проживание, подвозка, звонить Матти». Я запомнил телефон, вернулся домой и набрал номер.
На следующее утро рядом с моим подъездом остановился белый фургон. К его крыше был приделан багажник, там были закреплены алюминиевая стремянка, какие-то трубы, мотки толстого резинового шланга. Краска по бокам облупилась. Передняя фара была заклеена скотчем. Из фургона вышел крепыш лет тридцати. В левой руке у него был пластиковый стаканчик с кофе. Правую он протянул мне и сказал: «Привет. Я Матти».
«Работа, как работа, — говорил Матти, — нравится, правда, не всем, но тебе, я думаю, подойдет». Мы мчались по шоссе, ведущему на юг; судя по стрелке на спидометре — на пределе разрешенной скорости, но ощущение было, что мы не едем, а висим в рыже — сером мареве, сумевшем проглотить даже солнце, и теперь гревшемся им изнутри. Фургон, тем не менее, дребезжал от скорости; в салоне, переделанном под закрытый кузов, что-то перекатывалось и позвякивало. Казалось, еще одна трещинка на шоссе — чуть более глубокая, чем предыдущие, и он развалится на куски, все разлетится, и только колеса продолжат катиться, каждое в свою сторону. В начале пути нас обгоняли машины — на лобовом стекле одной из них была гирлянда из флажков, из заднего окна выглядывала овечья голова, я успел это заметить — но теперь их почти не было.
— Короче, стоит антенна, — говорил Матти. За окном сменяли один другой белесые песчаные холмы. Я боролся с накатившей дремотой, — высокая, не помню, сколько метров. Связь нового поколения, ее недавно установили. Наша компания ее обслуживает, а ты будешь при ней, ее охранять.
— А зачем охранять антенну?
— Чтобы на металлолом не распилили. И, потом, на ней же оборудование.
Фургон резко повернул, съехал с шоссе, и теперь мы ехали по грунтовой дороге, петлявшей среди холмов. Приглядевшись, я увидел, что когда-то дорога была асфальтовой, но от покрытия остались редкие лоскуты. Мы несколько раз поворачивали, объезжали холмы, взбирались на них и спускались в долины, ехали вдоль сухих речных русл. Солнце по — прежнему скрывалось за маревом, и я не мог определить, в каком направлении мы едем. Наконец, взобравшись на очередной холм, фургон остановился, и Матти сказал: «Приехали».