Книга бытия
Шрифт:
А теперь — о трагедиях.
Я наконец узнал о судьбе Генки Вульфсона, отправленного в эти края для помощи весеннему севу.
Я расспрашивал о нем всех, кого встречал. Многие помнили, что разыгралось в этих местах всего несколько месяцев назад — слишком уж необычна была эта трагедия даже в тот трагедийный для всего народа год! Подробней всего мне рассказал о ней секретарь партячейки нескольких деревень, объединенных МТС. Сколько помню, это был худой недобрый человек, до коллективизации — полный бедняк. Затем он умело превратил свое беднячество в доходную профессию — и вышел в люди. Он был готов распахнуть пасть на всякого, в кого ткнут указующим перстом, и ограбить всех соседей и родичей до полного голода, если свыше поступит такое указание.
—
— А что произошло у начальника ГПУ?
— Сам я на допросе не был, лично не видел. Только что может быть у чекистов? Все, думаю, чин чином шло. Начальник на него, естественно, с матом: изменяешь Родине, подрываешь наше государственное благосостояние попустительством краже семенного материала, за это тебе то-то и то-то! И под конец заорал: посиди тут, покедова вызову конвой, посажу тебя в самую черную камеру, а там, возможно, по суду и шлепнем, а может, если посчастит, лишь десяткой лагерей отделаешься! И вышел за своими стрелками, а Генка, не будь дурак, не стал дожидаться конвоя, а проворно полез в начальственный стол, хвать оттуда револьвер и пулю — в себя… Начальник прибегает на выстрел, Генка на полу, в воздухе дымок расходится. Так и завершился тот допрос. А человек Генка был вроде ничего, добрый, не шебутной, только очень уж густой голос. Не повезло парню…
…Не повезло, не повезло моему Генке! Всем нам не повезло. Общество потеряло талантливого изобретателя, который мог бы прославить свою страну. Мы лишились друга. Какая-то не вышедшая замуж женщина не нашла опоры, чудесного отца для своих так и не рожденных детей… Тысячи невосполнимых горьких потерь в одной преступно спровоцированной смерти!
Вторая трагедия произошла на моих глазах.
Секретарь партячейки предложил мне поучаствовать в раскулачивании одного нехорошего мужика, сильно вредящего нашему социалистическому строю.
— Какое раскулачивание? — удивился я. — Всех кулаков ликвидировали уже два года назад!
— Нет, не всех, — объяснил мне секретарь. — Остались еще некоторые гады, маскирующиеся под середнячков, которых мы принципиально не трогаем, а по своей натуре — типичные кулаки! Короче — подкулачники. Их тоже приказано вырубить под комель, где ни обнаружатся. Один из них затаился в нашем партийном кусте, объединяющем почти десяток деревень и сел. Когда-то служил в Красной армии — и потому голову задирает выше солнца. Завел лошадь, двух коров, овец, свиней, а в колхоз вступать (даже
— Зачем я вам? Я не партиец, не из органов…
— Ты грамотный парень — нам такой обязательно нужен… Ведь все имущество переписать до ниточки — без этого сразу же растащат! И получится не раскулачивание, а разворовывание. В райкоме приказали, чтобы все было по-человечески: самого связать, если запротивится, семью увезти на телегах, а имущество описать по-строгому… Значит, придешь?
— Приду, — пообещал я без охоты.
В назначенный день мы с секретарем приехали в село, где расправлялись с подкулачником, осмелившимся бросить вызов колхозу.
Народу было порядочно. Хату окружала вооруженная охрана, за выгородками мычал, блеял и гомонил скот, из дома доносились яростные голоса. Секретарь поспешно прошел внутрь, я остался снаружи: мне хотелось узнать настроение толпы. В толпе большей частью молчали, только некоторые осторожно допытывались у соседей, скоро ли выйдут из хаты — пора бы уж кончать это дело!..
Из дома вывели рыдающую растрепанную бабу — она держала на руках ребенка, две девочки лет пяти-семи цеплялись за ее платье.
Подкатила пустая телега. В нее загрузили женщину с детьми, один конвоир сел рядом с кучером, другой — рядом с арестованными, и лошадь пустилась вскачь. Еще с минуту доносился рыдающий голос:
— Да за что вы нас? Что мы плохого сделали? Креста на вас нет!
А затем из хаты вырвался хозяин — крепкий мужчина средних лет с дико искаженным лицом. Кто-то схватил его за руку — он отшвырнул хватавшего, как деревяшку. По-видимому, он был очень силен — с ним побаивались бороться.
Вдруг он остановился, осмотрелся — и бросился на меня. Тут его схватили уже несколько человек — он отчаянно вырывался, люто матерился и снова кидался на меня как на злейшего своего врага. Я даже не отступил, хотя мог попасть под его тяжелый кулак — я зачарованно смотрел на подкулачника.
Даже в бреду не мог я представить такого зрелища! На расхристанной гимнастерке, закрепленные стальными винтами, в выцветших от солнца и времени красных розетках светились два ордена Боевого Красного Знамени…
— Сопляк, сволочь городская! — орал он и рвался ко мне. — Меня сам Буденный своей рукой награждал, сам Семен Михайлович!.. А ты меня раскулачивать пришел. Добро, горбом нажитое, грабишь, гад длинноволосый! Я тебе, сопляку, покажу раскулачивание! Я советскую власть ставил, сам Семен Михайлович…
Его скрутили и оттащили от меня. Три человека свалили его во вторую подлетевшую телегу, другие три сели рядом и не давали вырваться. Еще один, с винтовкой на плече, разместился рядом с кучером — и телега умчалась, густо взметая пыль.
А я стоял на месте — и у меня тряслись руки. Меня ошеломили ордена арестованного подкулачника. После второй войны с Германией они стали привычным зрелищем — но тогда, в 33-м, были редкостью. И награждали ими в гражданскую не красноармейцев, а командиров: для рядового солдата — за любую храбрость, за любое геройство! — хватало медали. У этого же мужика, по всему — не военачальника, а рядового буденновского конника, был не один, а два ордена — не меньше чем две Золотые Звезды по нынешнему времени! Что же он сделал такого выдающегося для советской власти, что она дважды отметила его редчайшим для солдата отличием? И чем он так навредил ей, родной, что она переменила благоволение на ярость?.. Почему, почему власть, которую он геройски устанавливал и защищал, пошла войной на своего спасителя?..