Книга об отце (Нансен и мир)
Шрифт:
Весна кого угодно может взбудоражить. Отца, в жилах которого текла отнюдь не рыбья кровь, тоже охватило беспокойство. Всем телом ощущал он, как тает мерзлота, как все стремится к жизни,— от этого трудно спастись. Одиночество угнетало его. В конце апреля 1912 года он пошел к себе наверх работать, но рука сама потянулась к дневнику:
«Фауст у Гёте так и не нашел мгновенья, которому мог бы сказать "остановись". Не представляю себе, чтобы мне захотелось хотя бы попытаться "остановить мгновенье".
Солнце садится за холмами Колсоса, на дворе прелестный весенний вечер, березы все в светло-зеленой дымке, луга зеленеют,
Но грустить было некогда. Этим летом отцу предстояло отправиться на «Веслемей» к Шпицбергену. По своему обыкновению, он очень тщательно готовился к плаванию. Как сейчас помню, он носился из кабинета в башню, вверх и вниз по лестницам, выезжал на короткое время в город, чтобы снова вернуться к картам и бумагам. Спускаясь к обеду, он улыбался и напевал. Если он пел «тру-ля-ля, тру-ля-ля», значит, барометр стоит на «ясно» и отец радуется предстоящему плаванию. Коре поедет с отцом на все лето, меня они берут с собой до Хаммерфеста. Но у Коре еще не кончились занятия в школе, и отец пока что со всей командой и новым ученым секретарем Иллитом Грендалом плавал вдоль побережья.
В то утро, когда мы с Коре прибыли поездом из Христиании, готовая к отплытию «Веслемей» стояла в гавани у Фьесангера. Мы должны были дождаться следующего дня у Кристиана Миккельсена в усадьбе Гамлехауг. Это было событием. Я не видела Миккельсена с 1905 года, когда он бывал у нас в Люсакере. Я помню, что мама называла его «ужасно славным парнем», но мне было трудно примириться со столь легкомысленным суждением о таком уважаемом человеке. Но теперь я почувствовала это сама. Все в Гамлехауге было крупно и внушительно. И сам Миккельсен, и комнаты с высокими потолками, и дедовская мебель. Но мама была права — прежде всего он был славным человеком. В доме было уютно и не чопорно, потому что он заполнял дом своей сердечностью и весельем.
В тот вечер собралось много друзей: Хелланд-Хансены, редактор Юнис Нурдаль-Ульсен со своей очаровательной женой датчанкой Мирре, которой восхищался отец и с которой я подружилась, сын Миккельсена с женой и другие. У Миккельсена для каждого находилось доброе слово. Он не утратил добродушного огонька в глазах, даже когда отец завел разговор о немецком флоте, которому совершенно беспрепятственно позволялось продолжать измерения глубин в наших фьордах. Отец разгорячился. Он сам видел, как немецкие корабли плавали у Бальхольма, и никогда он не поверит, что кайзер привел свой военный флот к берегам Вестланна просто из любви к Норвегии и ради собственного развлечения. Что же мы за простофили, если позволяем великой державе хозяйничать у наших берегов?
Миккельсен терпеливо улыбался: «Не надо преувеличивать, Нансен. Подумай лучше, как многому мы, норвежцы, можем поучиться у дисциплинированных немцев, хотя бы их выдержанности и вежливости». Он полагал, что кайзер питает искреннюю любовь к Норвегии и что тому есть немало доказательств.
Меня всегда пугало, когда отец так расходился, как в тот раз. В таких случаях человек и дело, казалось, сливались воедино в его глазах, а ведь мы сидели за праздничным столом у самого любезного в мире хозяина. Но на сей раз опасность миновала. Отец не вышел за пределы вежливости, и доброе настроение хозяина осталось непоколебленным. Наутро многие из друзей проводили нас на «Веслемей» до выхода из фьорда, а назад
Путь на север, к Хаммерфесту, занял две недели, и почти все время стояла ясная солнечная погода. Только лад заливом Хустадвик опустился туман, и какое-то время казалось, что дело примет скверный оборот. Волны бились со всех сторон, то и дело сбоку и спереди раздавались гудки пароходов, но разглядеть их было невозможно. Отец, стоявший за штурвалом, был сам не свой. Он был недоволен собой. Он и сам уже не знал как следует, где мы находимся. Коре и я не сознавали опасности, так нам было худо, но я как сейчас вижу бледное лицо отца и как он переводит озабоченный взгляд с карты на компас и с компаса на волны, заливающие палубу. Наконец нас услышали на пароходе, который едва не наскочил на нас. И тут, к своему изумлению, отец узнал, что мы вышли за маяк Квитхольм. Мы изменили курс и вскоре миновали опасные мели. А там не успели и глазом моргнуть, как выскочили из тумана. И команда, и отец вздохнули с облегчением, а мы с Коре стали постепенно приходить в себя.
Попутный ветер мчит нас через Вестфьорд, мимо Лофотенских островов. «Красивее ничего не видел в мире»,— говорит отец. И действительно, вид этот прекрасен. Постоянно меняя окраску, вздымались из моря горы, воздушные, нереальные, обрывистые и дикие, и все же легкие и почти прозрачные. «Это все из-за моря,— объяснял отец,— потому что снизу и сверху льется одинаково сильный свет». Напрасно пытался он спровадить меня спать той ночью. Я боялась что-нибудь упустить да к тому же знала, что, если я уйду, он будет разочарован.
Коре был пленен тоже, хоть и не говорил об этом. Он только смотрел во все глаза, и когда отец рассказывал предания об этих местах, он слушал затаив дыхание. Мы захватили с собой книги, чтобы «коротать время» в пути,— они так и пролежали нетронутые. Даже у отца не было желания взяться за книги. Только когда обычно очень тихий Грендал принялся рассказывать о Хенрике Вергеланне и его творчестве, которое он знал до мелочей, отец этим увлекся.
«Удивительный этот Грендал,— сказал он как-то,— такой молчаливый и тихий, но вдруг лицо озаряется и он весь тогда преображается».
Самое странное, что Грендал перевел Вергеланна на английский язык. Этого отец не мог понять. Такая сложная работа — и ради кого, ради чего? Никто ведь не оценит этого труда, никто за пределами Норвегии не поймет Вергеланна. Отец не переставал удивляться.
Мы прошли через сказочно прекрасный залив Равсунн и вошли в Тролльфьорд. Здесь мы некоторое время болтались в мертвой воде. Шхуна не двигалась с места, как ни надрывался мотор, Я радовалась этому. Мы оказались в самом царстве троллей. Дикие обрывистые горы устремляются там ввысь, как церковный шпили, водопады и ледники низвергаются в темное море.
Передо мной отцовская запись об этом плавании: «Лив одинок. сидит впереди у брашпиля. Неведомый мир завладел юной душой — она покорена его мощью».
Он не преувеличивал. И кого же в девятнадцать лет не зачарует такая сказочная красота! Отец и сам был очарован, хоть и плавал тут уже не раз: «Величественная поэма гор и моря, одинаково поражающая — ив шторм, и в штиль».
На всем пути от Хустадвика на север над головой стояло солнце — круглые сутки. Пылающим шаром оно спускалось за горизонт по вечерам и тут же медленно начинало подниматься.