Книга перемен
Шрифт:
Где-то глубоко, на самом донышке Вадимовой души, совесть еле слышно лепетала, что он неправ, что наглость и хамство на экзаменах — это не метод самоутверждения, что наплевательское отношение к учебе не приведет ни к чему хорошему что если так будет продолжаться дальше, то он опустится до уровня некоторых Инниных знакомцев из непризнанных гениев. Но что там голос совести, если неприятности и обиды сыплются одна за другой, если чувствуешь себя затравленным зайцем! В этом случае становится безмерно жаль самого себя. А кто лучше мамы поймет тебя и пожалеет? Мама и пожалела, и даже указала виноватого во всех бедах.
— Вадик, — сказала Аврора Францевна, — я больше чем уверена, что все пошло
— В общем, да, — кивнул Вадим. — Кстати, мы с ней разошлись, мама.
— Вот и ладно, — сказала Аврора Францевна и вздохнула с облегчением. Но в сердце заклубилось легонькое, совсем прозрачное, невесомое разочарование, презрение к сыну, обусловленное, вероятно, пресловутой алогичной женской солидарностью. Аврора пожалела бедную брошенную девочку Инну, но велела себе забыть о ней, не подозревая о нынешних ее отношениях с Олегом, не родным, но любимым сыном.
А у Олега тоже дела обстояли неважным образом. Когда он после двухнедельного отсутствия явился в спортклуб, ему было заявлено, что он уволен, так как хулиганам нельзя доверять детей.
— Поэтому, Олег Михайлович, ищите себе другую работу, — сказал начальник отдела кадров и, не глядя на Олега, зарылся до переносицы в чье-то личное дело.
— По-моему, до сих пор никто на меня не жаловался, — возразил Олег.
— Почему это вы думаете, что не жаловались? Вы ошибаетесь, — тихо хрюкнул, не поднимая глазок, кадровик. — Вот одно недавно поступило. Вот оно. От гражданки Тугариной Галины Альбертовны. Не умеете вы, пишет она, с детьми обращаться, Олег Михайлович. Жестокий вы мучитель, Олег Михайлович, пишет гражданка Тугарина. И вынуждена будет гражданка Тугарина забрать своего сына Сергея из секции бокса, где его только мучили и ничему не научили, а также грозится она написать жалобу в Спорткомитет, если жестокого тренера не уволят. Так можем мы, по-вашему, Олег Михайлович, оставить вас на работе после всего случившегося, м-м?
— Все вранье и подстроено, — заявил Олег.
Кадровик поскреб шею и уставил поросячьи глазки на Олега.
— А дальше-то что? — развел он ручками. — «Вранье и подстроено». А нечего было романы крутить на виду у всех. Что вы этой дамочке сделали? Видать, что-то серьезное. А дамочка-то со связями, и указания-то насчет вашего увольнения спущены оттуда. — возвел кадровик глаза к потолку.
Олег повернулся и ушел, не сказав ни слова.
С тех пор он уже целый месяц пытался устроиться на работу, но везде получал отказ, везде видел бегающие глазки кадровиков и кадровичек и понимал, что за все надо благодарить Галину Альбертовну с Петром Ивановичем. Но он дал себе слово, что ни под каким видом не станет работать на эту парочку, никогда не придет к ним с повинной головой. Он снова, как полгода назад, начал обходить магазины и подряжаться грузчиком, но такую работу нельзя было назвать выходом из положения. По существующим законам Олег мог считаться тунеядцем, а тунеядство активно искоренялось. Тунеядцам предоставляли работу, чаще всего не имеющую ничего общего с их профессиональной квалификацией, если таковая имелась, и не по месту проживания, а в местах не столь отдаленных.
И
Что ему этот город? Что его может здесь удерживать? Не столь уж многое. Открыточные виды? Росси да Растрелли? Романтика белых ночей? Так это для девиц-старшеклассниц, студенточек-первокурсниц, это для чешуекожих старых дев, зачахших над книжной бумагой. Это для пьяных огитаренных прыщавых пэтэушников, дурноголовых в преддверии взрослости; это для измученных похотью помоечных котов; это для одиноких, страдающих бессонницей велосипедистов, а также для газетных фоторепортеров-внештатников, любителей снимать кроткое ночное солнце меж взлетевшими створами мостов. Это для пущего буйства сирени, сырого и сладкого, это для свежей, упругой огненности тюльпанов, это для запаха большой воды, для гулкой густой синевы дворов-колодцев. Это для шелеста черно-зеленых лип на Каменном острове, это для безоглядных объятий под липами и долгого взгляда Инны, благодарного и — бескорыстного, как белая ночь.
— Олежка, — прошептала она, отрываясь от его губ, — Олежка, поехали летом со мной. «Серые» тебе все равно жить не дадут, это же яснее ясного. А к осени все, может, и утрясется. Олежка-а-а, — теребила его Инна, водя носиком по светлой, суточного возраста щетине на его щеках и подбородке. И целовала легонько и нежно.
— Куда ехать? — удивился Олег, отстраняясь от будоражащих теплых губ. — К твоим родителям? Так на кой бес я им сдался, нахлебник!
— Нет-нет-нет, — заторопилась Инна, — нет, нет — не к родителям, конечно. К ним можно потом, если… сложится. — Она с робким вопросом посмотрела на Олега и, опасаясь, что он отвернется и промолчит, отрицая возможность знакомства с ее родителями, а значит, и возможность серьезных дальнейших отношений, зачастила, объясняя:
— Не к родителям, а с дядькой в экспедицию. Дядька Кирилл — брат мамы, он геолог, геофизик. Они сейчас как раз собираются в поле. Им нужны сезонные работники. Забрасывают партию от базы куда-то далеко на вертолете, то есть работают они автономно, связь — только по рации, продукты иногда доставляются на вертолете. Меня берут то ли техником-лаборантом, то ли медичкой, смотря что получится по штатному расписанию. Им еще нужны рабочий и повариха. Но повариху на месте найдут, а рабочим. Олежка, ты же можешь поехать рабочим, тем более ты же говорил, что связист, рацию знаешь? Олежка, поехали! И заработаем нормально, это Заполярье, немного южнее Норильска, там большой коэффициент к зарплате. Олежка!
— А что? — сказал Олег. — Поехали, донья Инес. Я люблю тебя. Я тебя люблю, Инка, — тихо и сипло повторил он, пытаясь постичь глубину собственного чувства. — Я — тебя — люблю. — шептал Олег, удивляясь сам себе, и терялся в исполненных клубящегося непроглядного тумана безднах своей души.
Теплый, душистый ночной ветер заблудился в листве старой липы, зеленые, полные молодого весеннего сока кособокие сердцевидные листочки проснулись, ожили, зашелестели, касаясь друг друга пильчатыми краями, один сорвался и упал на спутанные волосы девушки, и зацепился, и был смят горячей мужской ладонью, зарывшейся в тяжелый скользящий темно-русый шелк в желании добраться до самого нежного.