Книга прощаний
Шрифт:
«Тут я не сдержался, невольно как-то получилось, да при женщинах еще:
– А ну вас к ебеной матери.
И ушел. По пути еще стало стыдно, тяжело. Больше года люди работали, а я все загубил. Звоню Олегу (Ефремову.
– Ст. Р.).
– Прости, – говорю, – ради Бога!
А он:
– Что ты, Саня! Все было прекрасно!»
Оказалось, озадаченное начальство вдруг пошло на попятный. «…Иначе по городу слух бы пошел, что ты их обложил, и вот они обложенные ходят».
Мир людей! Где все – люди, способные – ну хоть изредка, в крайних случаях –
Вопрос тем не менее глупый: не искать Володин не мог. А способ…
«Началось с того, что однажды утром, когда, как обычно, одолевали черные мысли, я, чтобы снять напряжение, принял рюмашку-другую. Что неожиданно толкнуло меня к пишущей машинке. И вот стал выстукивать отдельные соображения и воспоминания. С тех пор и пишу это преимущественно в нетрезвом состоянии.
Дело в том, что в состоянии трезвом я то и дело поступаю глупо и пишу так, что потом стыдно, но уже поздно».
Вспомним:
– Не позорьте себя, не позорьте меня!…
– Олег, не получилось…
Как бы то ни было, начала возникать удивительная проза, в которой достигнута раскрепощенность на рискованно тонкой грани распада, – вот, в духе Поприщина, вызывающее начало «Записок…»: «Все с ума посходивши. Все с ума посходивши. Все с ума посходивши. Все посходивши с ума. Проба пера». Тот неявный абсурд жизни, что был раскрыт в «Пяти вечерах» и «Старшей сестре», откровеннее проступив в «Осеннем марафоне» и «Назначении», стал уже подлинной литературой абсурда.
В своей неожиданной – так ли, однако? – прозе Володин говорит о себе, о своих «комплексах», о душевных закоулках с той мерой самовыворачивания, которой его исподволь учила драматургия. Область, где самое сокровенное можно стыдливо доверить полифонии, разложив на голоса, но где – по той же самой причине – исповедь может быть только косвенной. Что надоело: «Тошно, тошно!»
А бороться с собою – самое трудное. Тут уж действительно дьявол с Богом борются – без посредников.
…Великий драматург, что, в сущности, общепризнанно. Но и автор прозы, в которой предполагаю прообраз прозы будущего, что обычно мы связываем с физической молодостью авторов, то есть с фактором биологии. А она, эта самая проза будущего, смею надеяться, будет отличаться свободой, подчас внежанровой, в сочетании с непременной душевной зрелостью. И с неутоляемой честностью, вплоть до беспощадности к себе самому, – как у Володина, без намерения скаламбурить, трезвейшегоиз писателей.
НОВЕЙШИЙ САМОМУЧИТЕЛЬ
Весь 2003 год, пока я писал свою книгу, Михаил Козаков был одержим идеей поставить для телевидения «Медную бабушку» Леонида Зорина, пьесу о предпоследних дняхПушкина. Денег, как водится, не было, обещали – и надували; посулил было банк, славящийся своими презентациями и гастролями зарубежных поп-звезд, но, прикинув, отказал: Пушкин – фигура не первостепенная.
А Козакову было очень надо, надо, надо поставить
Он, когда-то, ее и поставил – в уже ефремовском МХАТе, с гениальным, как утверждают видавшие, Рола- ном Быковым в роли Пушкина. Однако министр Фурцева вкупе со старыми мхатовцами спектакль запорола: министра пугали аллюзии («Это вы – про Солженицына?!»), стариков, впрочем, как и Екатерину Алексеевну, раздражал Быков. Еще бы! У вахтанговцев Пушкин – кто? Лановой, красавец! А у нас? «Этот урод?»…
Напрасно лучшие пушкинисты Цявловская, Фейнберг. Непомнящий, Эйдельман внушали им, что и пьеса-то хороша, и актер идеально подходит для роли – даже внешне.
«Тарасова:
– Понимаете, товарищи, это же Пушкин… Ну, как вам объяснить это явление? Вот з, скажем… Если бы я, скажем, увидела Пушкина, я бы сразу в него влюбилась!
– Вы бы, Алла Константиновна, влюбились в Дантеса, – буркнул я». (Из записей Козакова.)
Да тогда и пошла по театральной Москве шутка. Дескать, слыхали? Поскольку в Вахтанговском Пушкин – Лановой, то Дантеса сыграет Быков…
Выходит, позднее упрямство Козакова – вроде реваншизма?
Выходит, что так.
Среди родовых проклятий актерского племени два наиболее очевидны. Ну, о первом, очевиднейшем, о драме несыгранного, невоплощенного речь уже шла несколько раньше, но как раз Козакова-то эта драма, кажется, обошла? Что ни говори, были юный Гамлет, Сирано, Адуев-дядюшка из «Обыкновенной истории», Кочкарев, Дон Жуан, на ТВ – Фауст, Арбенин, недавно – Шейлок и король Лир. Немало. Но где…
Процитирую отрывок его письма ко мне 1989 года, по обыкновению некратко-раскидистого, тем не менее не делая чисто информативной выжимки: дорожу проступающими попутно черточками характера. Итак:
«…Какие роли вымечтаны, но не сыграны? Вопрос не из легких.
Когда я был молод, я чувствовал в себе Меркуцио. Не Ромео. Но мог бы играть и Тибальда. Может быть, даже лучше. Но мечтал играть Меркуцио. Во мне тогдашнем была радость восприятия жизни, юмор, моцартианство, изящество. Словом, все то, что потом куда-то подевалось и выродилось в полную свою противоположность. По крайней мере, в жизни.
Было еще две роли, о которых я мечтал уже в 35-40 лет. Астров и Федя Протасов. Одного из них, как Ты знаешь…»
Между прочим: симпатичная интеллигентски-чопорная привычка – в письмах, коих у меня накопилось множество, обращаться к собеседнику с заглавной буквы: «Ты», «Тебе».
«…Я даже репетировал и показал в фойе тогдашнего «Современника». Причем бы и сыграть мне их тогда именно в таком порядке: Астрова, а потом уже Федю. У Астрова еще есть зацепки (ну, хотя бы влюбленность в Елену), еще есть жизненные соки, он еще (все понимая) отговаривает от самоубийства Войницкого. Он еще попивает. Федя – пьет и дважды держит в руках револьвер. Второй раз нажимает на курок. Вообще, я полагаю, что когда человек все понял про себя и недоволен прожитой жизнью… Нет, не так! Недоволен не жизнью, а собой,если он сам вынес себя на суд собственной совести и осудил, то самоубийство есть акт проявления мужества. Хотя это спорно. Может быть, как раз трусости и бегства от себя и людей… Извини – занесло.