Книга снов
Шрифт:
– Фосси, прекратите использовать эти мертвые метафоры в моем присутствии. Мозг – это не машина, иначе мы хоть что-то понимали бы. Мозг как дрожжевое тесто, которое мы месим до тех пор, пока нам не придет в голову что-нибудь другое. Что бы сейчас ни произошло, мы не можем ничего сказать заранее. Ясно?
Я знаю, что доктор Сол прав, но мне бы хотелось, чтобы не он оказался правым.
Доктор Фосс улыбается мне, его улыбка говорит: ладно-ладно, это его мнение, но он лучше всех.
Лиана страха проникает во все мышцы одновременно. Сжимает живот, плечи, шею. Каждая жилка
Время небрежно отбрасывает меня на десять лет назад.
– Не дай мне умереть в больнице, – шепчет мне отец, когда санитары заносят его на носилках в машину «скорой помощи» после инфаркта, который застал его за кухонным столом во время ужина в одиночестве. Стейк с кровью, горчица, свежие листья кресс-салата. На буфете стояла еще горгонзола, предназначенная на десерт, один кусочек с вишневым мармеладом.
Отец все чаще ел на кухне один, моя мать уже давно к нему охладела, но не находила в себе сил оставить его теперь, в семьдесят лет. Отец все еще любил ее, любил все это время, все пятьдесят лет их брака, даже двери и стены, разделявшие их в этом доме, он тоже любил, потому что знал – она за ними. За стенами, за текстильными обоями и вязким молчанием. Но ему хватало и этого, и от той нежности, с какой он устремлял взгляд на стены, за которыми где-то находилась она, у меня каждый раз сжималось сердце.
И вот, когда прибыли санитары и я добралась домой после его полного паники звонка, заставшего меня у дверей издательства – «Эдди, девочка моя, кажется, со мной что-то нехорошее», – добралась, чтобы взять его за руку, такую сильную, грубую руку, которая со временем становилась все более сухой; всю дорогу, пока его несли от кухонного стола до широко распахнутых дверей «скорой помощи», он просил меня не дать ему умереть в больнице.
Я обещала.
Я мчалась на мотоцикле следом за воющей машиной «скорой помощи» до самой больницы, вбежала за санитарами в алюминиевые двери приемного покоя в зеленой кафельной плитке. Я проигнорировала попытки не допустить меня в узкий коридорчик, полный горя, переутомления и человеческой боли, предпринятые врачом, который, вооружившись электрошоком и честолюбием, пытался запустить сердце отца. Я не обращала на него внимания, когда он старался объяснить мне, что в конце жизни другие правила, что речь теперь не о любви, а об адреналине и кислороде, что я мешаю.
Я осталась.
Несмотря на то что больше всего хотела бы с криком выбежать оттуда.
Я осталась с отцом, когда ему разрезали штаны и рубашку, когда устанавливали канюли и катетеры, когда ему задавали вопросы и все реже смотрели в лицо. Отработанные до полного автоматизма действия – служба экстренной помощи в пятницу вечером похожа на пересыльный лагерь: пьяные с порезами от стекла, избитые женщины, одинокие старушки, бесцеремонные полицейские с их шуточками, один или два родственника, которые потерянно бродят в этом чаду цинизма, возбуждения и суеты, словно случайно закатившиеся шарики от пинбола. И посреди этого ада мой отец на жестких носилках и тонкой зеленовато-голубой простыни, он смущенно извиняется перед каждым, кто осматривает его: «…простите, что отвлекаю, у вас
В какой-то момент нас надолго покинули одних в том пространстве зеленого кафеля.
Что, если б он тогда умер? Как я должна была уберечь его от смерти?
Он устало улыбнулся. Его лицо выглядело таким чужим. В пути от дома до больницы оно стало старческим. Отец взял меня за руку. Я положила вторую руку сверху, а он накрыл своей рукой мою – четыре руки одна на другой, в то время как его нестабильный пульс чертил на мониторе ребристые горы.
Я не знала, что это было прощание.
Такие же пищащие красные светодиодные горы, как у моего отца, монитор рисует и сейчас, описывая жизненные показатели Генри, отчаянную борьбу его сердца. Мониторы с показателями сердечной деятельности, дыхания, давления, пульсоксиметр, аппарат искусственной вентиляции легких, который звучит как корабельный двигатель – влажно дребезжит, электроэнцефалограф. На белую стену спроецированы снимки компьютерной томографии его пробитого черепа.
– Если самостоятельное дыхание восстановится еще до того, как мы вытащим канюли из трахеи, то можете сходить за кофейком, Томлин.
– А вы за манерами, – отвечаю я.
Доктор Сол поднял брови.
– Начинаем, – командует он.
Я захожу в лифт, в котором уже стоят два врача.
Первый нажимает на кнопку третьего этажа, второй – пятого.
Я не решаюсь протиснуться между ними и нажать на второй. Мне неловко оттого, что я не могу решиться, но у меня правда не получается. Скотт сказал бы сейчас, что я из тех, кто сознательно пойдет в неверном направлении, чтобы не обидеть давших такой совет.
Именно так.
– Что, в овощное отделение? – спрашивает третий этаж у пятого.
– Ну да, получил тут одного вегетативного, мозговая активность слабее, чем в банке горошка.
– Сегодня вечером идем играть в сквош?
– Само собой, в восемь.
Третий этаж выходит, овощной остается и начинает тихонько что-то насвистывать.
– После тебя, – говорит врач, когда лифт останавливается на пятом этаже, в овощном отделении.
– Спасибо, сэр, – бормочу я в ответ.
Да, Валентинер, держишься прям супер. Черт.
С тихим гудением двухстворчатая дверь открывается перед нами. Войду снова в лифт, думаю я, когда врач потеряет меня из вида, и на второй этаж, как вдруг из дверей отделения выходит медсестра.
– Можешь войти, молодой человек.
– Большое спасибо, мэм.
Черт, черт, ЧЕРТ!
Я слишком далеко зашел, чтобы теперь признаваться, насколько капитально ошибся этажом.
Итак, твердым шагом иду по широкому коридору, а медсестра – за мной! Отделение выглядит совсем иначе, чем приемный покой. Пол застелен ковром, здесь прохладно и очень, очень спокойно. Ничего от напряженной атмосферы интенсивной терапии с ее световыми сигналами и сиренами, с постоянной готовностью дать решительный отпор старухе с косой, как только она приблизится, – с помощью инъекции или хирургического вмешательства. А это отделение выглядит как верхний этаж заброшенного дома.