Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
Он захлебывался и волновался, руки хватали воздух. Он смотрел на меня и не видел.
— А у них не манера? Они гвоздями прибивают к небу облака. Они из булыжника делают воду. Когда издали они увидят меня, то как зайцы бегут в стороны. Я стою перед их картинами и чувствую, что заболеваю.
— Полноте, Архип Иванович, стоит ли того!
— Не стоит? По-вашему, не стоит? Но эт-то… эт-то выше сил. Прежде говорили: "что за мерзость", а теперь прямо говорят: "какой мерзавец!" Легко это? Про моего ученика, про мою плоть и кровь. Ведь когда был у меня в мастерской, как будто чему-нибудь и учился, как будто бы талант. Но мода нужна, мода! Так картины не продаются, так они бегают и мажут, сами зная, что они безграмотны. Им еще учиться надо, учиться, потому что они мальчишки, — а они вместо того дают современную мазню, потому что эт-то легче, потому что
Он взволнованный сидел против меня и задыхался.
— Я болен, очень болен! — говорил он. — Я когда-нибудь умру на этой проклятой выставке. Меня оттуда мертвого привезут домой. Спохватятся, да уж поздно.
Он, не торопясь, развертывал перед всеми свое состояние. Когда он объявил, что дарит художникам два миллиона, поняли, каково у него состояние. Когда сотни тысяч зарябили перед глазами, — тогда ясно всем стало, что этот маленький сутуловатый человек дает художникам капитал, далеко превосходящий обычные пожертвования. Он, подобно Тернеру, не оставил тысячи фунтов на свой памятник в Соборе Святого Павла, но подобно этому англичанину, все отдал неимущим художникам, а жене оставил только необходимую пенсию, нужную ей на прожитие.
Единственный раз он сказал неправду. Он, когда с одним крупным художественным предприятием обратились к нему, ответил:
— У меня ничего нет. Только на безбедный прожиток. Я все им отдал. Могу только прожить не нуждаясь.
И стараясь не смотреть в глаза, он простился с предпринимателем.
А потом у него еще оказалось свободных триста тысяч, о которых он умолчал…
В темные, длинные петербургские вечера, в туманные дни, когда нельзя было работать, а приближалась старость, Архип Иванович, слазив на крышу к своим птицам, садился в отдаленной конурке и там принимался за чертежи и модели аэропланов. Не зная ни механики, ни физики, он изобретал и открывал открытое. Порой казалось, что он и птиц-то прикармливал и изучал не из любви к ним, а присматривался к летунам, чтобы изобрести соответствующий аппарат.
Глава 05
Теоретические предметы в Академии. Профессор анатомии Ф.П. Ландцерт. Профессор истории древнерусского искусства В.А. Прохоров и его археологические познания. Проф. А.В. Прахов и его критические статьи. Преподаватель перспективы Ф.А. Клагес. Инспектор Академии П.А. Черкасов. Костюмный класс. Класс композиции. Темы. Суд академиков над картиной Сурикова "Апостол Павел на суде Агриппы". Отказ Сурикову в медали. "Начало конца" старой Академии. Как был создан журнал "Шут". В.В. Матэ.
Теоретическое преподавание предметов в Академии семидесятых годов было поставлено куда лучше практических занятий. На первое место я могу поставить Ландцерта [17], читавшего превосходно пластическую анатомию.
Читал он на II и III курсах, и на его занятия отводилось четыре часа в неделю. Курс анатомии он разделял на две части: один год он читал голову, а другой — торс и конечности. Этими четырьмя часами с 10 до 2-х он заполнял целый день. Сначала шла лекция. Затем был перерыв для чаепития в академическом буфете (с бутербродами, сосисками и яйцами), — и затем шли практические занятия, заключавшиеся в рисовании с костей и с академических препаратов, привозимых Ландцертом из Медицинской академии и приготовленных из "свеженьких" покойников.
Я уже сказал, что Ф. П. читал превосходно. Ученый секретарь, профессор анатомии в Медицинской академии, он там изумлял студентов уменьем рисовать пастелью на матовых стеклянных досках в огромном размере пояснительные рисунки. Этому искусству он научился за границей, и надо правду сказать, даже у нас в Академии приводил художников в немалое восхищение своей манерой. Читал он сочно, вкусно, с юмором, иногда заставлял хохотать всю аудиторию, но сам оставался всегда серьезен и даже строил порою печальное лицо. Когда дело касалось некоторых интимных частей человеческого тела, он предупреждал об этом на предыдущих лекциях, дабы девицы могли не приходить, а на экзаменах он никогда не предлагал им рискованных вопросов. Впрочем, он относился с таким серьезным вниманием к предмету, что его предупреждения оказывались излишними.
Как раз в эпоху чтений у нас лекций, Ландцерт заменил при дворе Грубера [18], "впавшего в немилость".
Дело было так. Умерла Марья Николаевна, президент нашей академии [19]. Грубер
— Где труп?
Его подвели к катафалку. Он откинул кисею и покров, не стесняясь присутствием государя, пощелкал по носу ногтем покойницу, ущипнул ее за щеку, потянув в сторону кожу, и сказал:
— Еще не готова. Завтра.
Он повернулся и пошел. Больше его не пустили во дворец и заменили Ландцертом.
Ландцерт выпускал в нашей Академии литографированные записки своих лекций с плохими рисунками. Последнее тем более странно, что он окружен был рисовальщиками. Он печатал статьи по своей специальности в "Вестнике искусств", что издавался при Академии и редактировался стариком Сомовым. Но у него был свой, узкий взгляд человека науки на чистое искусство, и потому он иногда попадал в досадный просак и возбуждал обидные насмешки в печати. Так он разнес Репина за его "Иоанна Грозного", найдя неправильным постановку его скелета и особенно ног. Он совершенно серьезно заметил Кившенку, писавшему на золотую медаль "Адама и Еву у трупа Авеля":
— А зачем же вы сделали прародителям пупки? Пупков у них не было. Один сотворен из праха, а другая вышла из его ребра: значит пупков не надо. Да у Евы вдобавок бок испорчен корсетом. Этого тоже не могло быть; корсет изобрели позднее.
Раз я застал его прощупывающим подвздошные кости у античных статуй. Проводя своим жестким указательным пальцем по окраине остова тазовой лоханки, он бормотал по-немецки:
— Черт! Ни одной ошибки!
Историю древнего русского искусства читал В.А. Прохоров [20]. Этот почтенный археолог не обладал ни даром слова, ни тем пылом, что поджигает и раззадоривает молодежь. Его лекции состояли из ряда анекдотов, как его надували продавцы старинных вещей при разрытии курганов, и в рассказах, как он последовательно доходил до известных выводов, все время блуждая в потемках. В нем ценно было то, что он не скрывал минувших ошибок и чистосердечно в них сознавался.
— Я просыпаюсь иногда ночью в холодном поту, — говорил он, — когда вспомню, как навязал художнику Шварцу высокие горлатные шапки в эпоху Иоанна Грозного, а они достояние московской моды при царе Алексее! Ведь я их пустил на Мариинскую сцену: "Смерть Иоанна Грозного", "Василиса" шли в этих шапках. А Стасов в восторге молился на них и только сбивал меня с истинного пути!
Прохоров издавал очень плохие в художественном отношении "Христианские древности". Он задавал своим слушателям — он читал на четвертом курсе — задание: скалькировать для него химическими чернилами на переводную бумагу тот или другой рисунок. Те калькировали плохо, фотографировали его также плохо, а печатали совсем скверно. При всей добросовестности в Прохорове не было живого провидения истинного таланта. Он все время носился с рисунками, изображающими московское посольство к германскому императору, указывая на них как на единственный материал эпохи Иоанна IV по боярским одеждам. Потом к ним прибавились найденные в Кракове в семидесятых годах картины, изображающие коронование Лжедимитрия и его свадьбу с Мариной Мнишек. Но он не обращал внимания на главное, что было ценно художникам: на короткие волосы бояр, на характер их стрижки, на их бороды и усы. У всех художников поэтому — и у профессоров Академии — бояре похожи были на нынешних купцов и в лучшем случае на загримированных александрийских актеров, а не на тонких дипломатов и начетников в писании. Прохоров не обращал внимания своих слушателей и на то, что исподние одежды были самые длинные, а верхние — наиболее короткие, — то что мы видим и теперь в церковных облачениях. Он не обращал внимания на то, что богатые, ушитые драгоценными камнями кафтаны, тюбетейки и обувь — были достоянием парадного обихода, — а для дома и улицы были другие, более простые наряды. Ведь не могли же дома сидеть бояре с женами в парче, жемчуге и бархате, — а сидели они в простых суконных и, в крайнем случае, в атласных платьях. По грязным московским улицам нельзя было ходить в обуви, расшитой драгоценными камнями. Тем более нельзя было в таких расшитых сапогах ездить верхом и вкладывать носки в стремена.