Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
И вот затрещали суровые звуки барабанов. Неясный гул, стук и гам надвигающейся лавины раздавался все больше. Слышался уже звон мундштуков, лязг оружия, стук подков о камни. Процессия двигалась не медленным шагом — она шла на рысях.
Впереди ехало несколько рядов солдат, точно очищая путь для кортежа. А затем следовали две колесницы. Люди, со связанными назад руками и с черными досками на груди, сидели высоко наверху. Я помню полное, бескровное лицо Перовской, ее широкий лоб. Помню желтоватое, обросшее бородой лицо Желябова. Остальные промелькнули передо мною незаметно, как тени.
Но ужасны были не они, не тот конвой,
Я не знаю, откуда набран он был, какие отрепья его составляли. В прежнее время, на Сенной площади, у "Вяземской лавры", группировались такие фигуры. В обычное время в городе подобных выродков нет.
Это были простоволосые, иногда босые люди, оборванные, пьяные, несмотря на ранний час, радостные, оживленные, с воплями несущиеся вперед. Они несли с собой — в руках, на плечах, на спинах — лестницы, табуретки, скамьи. Все это, должно быть, было краденое, стянутое где-нибудь.
Это были "места" для желающих, для тех любопытных, что будут покупать их на месте казни. И я понял, что люди эти были оживлены потому, что ожидали богатых барышей от антрепризы мест на такое высокоинтересное зрелище.
Были ли это провокационные толпы, или это были те подонки населения, которые не прочь сами зарезать и придушить при случае кого угодно? Они считали свою торговлю делом вполне законным и безупречным. И смотрели, быть может, на дело просто: если бы и их везли вешать, они не удивились бы, увидав эти лестницы и скамьи.
Я помню, когда пронесся этот отвратительный хвост, и треск барабанов стал слышаться уже издали, я все стоял у окна, каким-то одеревенелым, недвижным, полумертвым.
Сорок слишком лет прошло с той поры, а я процессию эту точно вижу сейчас перед собою. Это самое ужасное зрелище, какое я видел в жизни. Эта гадина проползла мимо моих окон и заглянула не только в комнату, но в душу. Толпа пронеслась, образ ее затерялся среди пестроты жизни, но во мне он остался навсегда [43].
Три раза я потом писал о ней — об этой ужасной толпе, валившей за позорными колесницами. Но каждый раз красная река цензорских чернил крестила это воспоминание. Почему, зачем?
Глава 13
Перемены в управлении Александрийского театра. Приглашение П.М. Медведева. Директор театров И.А. Всеволожский. Его отношение к Островскому. "La kapousta". Карикатуры Всеволожского и театральные постановки.
В театрах, точнее в драме, происходили большие пертурбации. А.А. Потехина, восемь лет управлявшего труппой, смещали. Вместо него взяли известного провинциального деятеля П.М. Медведева. Для дирекции это было выгодно в материальном отношении. Потехин получал 6000 в год, да 500 квартирных, да наградные (иногда 1000 к одной Пасхе), да за театрально-литературный комитет. А Медведев всего-навсего удовольствовался 5000 в год — и никаких квартирных. Потехин, уходя в отставку, получил 4000 пенсии, составившейся из 2000 пенсии за литературные заслуги, 500 квартирных и 1500 как пожизненный член комитета. Когда он умер, его дочь-девушка получала по 1000 р. в год пенсионного "воспомоществования" [Все эти сведения имеются в архивном деле А.А. Потехина.]
Петр Михайлович был человек милый, хлебосол, но не знал ни Петербурга,
Осенью 1890 года поручено было Медведеву поставить мое "Перекати поле", что прошло год назад в Москве в театре Горевой, которым руководил П.Д. Боборыкин. Он, побеседовав со мной, сказал:
— Я полагаю, что удовлетворю вас тем, что совершенно отстранюсь от постановки и предоставлю ее вам.
Я только одного этого и хотел. Так как директор Всеволожский задумал в этом году абонементные спектакли русской драмы в Михайловском театре, то первой новинкой в абонементе он и решил дать "Перекати поле". Ввиду этого, дабы не ломать репертуара, Медведев назначил двойных исполнителей: Давыдова и Шевченко, Савину и Васильеву, Мичурину и Корсакову, Шкарина и Горбунова, Жулеву и Стрельскую. Если взять в расчет, что всего-навсего дано было десять дней на репетиции, то приходилось опять-таки все готовить наспех, кое-как.
Комканность репетиций еще более осложнилась тем, что Савина и Далматов, бывшие до лета 1890 года неразливными друзьями, поссорились и не могли видеть друг друга. На репетициях они общие друг с другом сцены бормотали себе под нос, говорили взаимно совсем недвусмысленные дерзости. Даже Медведев конфузился и не знал, как примирить врагов.
Тем не менее пьеса прошла с успехом. Совершилось небывалое событие: русский автор по окончании спектакля был дважды вызван элегантной публикой Михайловского театра, и такой элегантный орган как "Journal de St. Petersbourg" похвалил пьесу. Директор просил в личное одолжение вычеркнуть выражение "пахнет псиной", находя его грубым и не идущим к тому обществу, которое наполнит зрительную залу. Просьбу эту он передал через Савину, находя невозможным обратиться с нею ко мне, малознакомому человеку.
Кстати сказать, я совершенно не знал до этой осени И.А. Всеволожского. Я никак не думал, что автор — подчиненный директора театров. Поставив "На хуторе" в бенефис Сазонова еще за семь лет перед 1890 годом, я не был у директора с визитом, не благодарил его (в сущности, за что я должен был благодарить его?), и то — доволен он был или нет моей пьесой — было для меня безразлично. Потом, поставив "Горящие письма", "В цветах", "Старую сказку" и "Женю" — опять-таки я не счел нужным к нему являться. Осенью мы встретились в Москве на первом представлении "Старой сказки", но не познакомились и тут. Только на обратном пути в Петербург, уже утром, подъезжая к городу, нас познакомил в вагоне А.Е. Молчанов. И.А. Всеволожский был тип придворного человека. Он считал себя маркизом эпохи Louis XIV. В пенсне, с полипом в носу, пришепетываньем и всхлипываньем — он считал себя выше всего окружающего и про театр выражался: