Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
— Извини, мой друг, но я пришел раньше времени. Разоблачение его несколько напоминало раздеванье архиерея: после высоких калош медленно стаскивалась огромная шуба; затем разматывался шарф, колоссальным удавом обматывавший его шею; затем следовал огромный набрюшник, которым он особенно гордился. Снимая его и надевая, он нередко говорил тому, кто стоял поблизости:
— Дорогой друг, обратите внимание — изумительная вещь: если хотите быть здоровым, сшейте такой набедренник. Я стал другим человеком, с тех пор как ношу его.
— Да у меня желудок в порядке, — возражали ему.
— Все равно — это ото всех болезней.
Любовь к теплу заставила
— Это я понимаю, — говорил он, — тут жить можно. А то в прошлом году в Ницце у меня на окне в ноябре месяце замерзла содовая вода. Ни двойных рам, ни печей. Каковы подлецы! Шуб, мерзавцы, не носят! Наденут демисезоны, на шею воротник из собачьей шерсти и с гордостью говорят:
"voila, monsieur, I'hiver!" — Ax, какие скоты!
Дмитрию Васильевичу было в то время 69 лет. Это был высокий красивый щеголеватый старик, всегда жизнерадостный, со смеющимися хитрыми глазками, в английских клетчатых панталонах и в неизменно синем с крапинками галстуке, повязанном бабочкой. Старший из нас, он считал всех нас мальчишками и говорил Вейнбергу:
— Шестьдесят лет! Да что это за годы! Посмотрите, каков я был в шестьдесят лет! Старше меня один Гончаров, — он теперь на очереди. Впрочем, ему за восемьдесят.
Французская кровь матери так и клокотала, так и била в Григоровиче. Куда бы ни пришел — всюду вместе с ним влетали оживление и смех. Острый язык создавал ему массу врагов: у него их было столько же, как и друзей, но он мало горевал об этом.
Дмитрий Васильевич переселил нас в чуланчик. Войдя туда с кипой привезенных бумаг, он кряхтя становился ногами на кресло и доставал с крышки шкапа ключ, которым тот был заперт. В шкапу хранились канцелярские принадлежности — карандаши, бумага, чернила, перья. Все это он систематично раскладывал перед каждым пустым креслом и затем просил сторожа принести стакан чая. Мы, по условию, платили рубль каждую субботу, чтобы нам подавали чай с печеньем. Бумаги, принесенные Дмитрием Васильевичем, были тщательно переписаны на ремингтоне, причем за эту переписку платил он сам специально, для того чтоб в конторе не узнали по почерку, кто писал отзыв о пьесе, — а ненависть его к конторе была поистине феноменальна.
Когда комитет был намечен, Всеволожский предложил ему секретаря для ведения всей письменной части (как это и было сделано в московском отделении комитета), — он отказался наотрез.
— Друг мой, Иван Александрович, — сказал он, — вы, очевидно, хотите предложить мне чиновника из конторы. Что я вам сделал? За что вы хотите свести старика преждевременно в гроб? Когда я подымаюсь к вам на обед по вашей лестнице, то закрываю глаза и иду ощупью, чтоб случайно не увидеть форменного фрака. А вы хотите, чтоб он сидел у меня в комнате! Да я его изобью на первом же заседании.
И все обязанности секретаря он нес безвозмездно сам до самой смерти.
Покончив с приготовлениями к заседанию, он садился в кресло и терпеливо ждал своих сочленов. Вторым обыкновенно приходил я. Мы лобызались.
— Плохо, — говорил он, — плохо. Каждый раз, как пройду мимо конторы, так делаются какие-то внутренние спазмы. Видели, какие выбоины на мостовой? Это все чиновники I A бедный Иван Александрович — это пророк Иона.
— Почему Иона?
— Сидит во чреве китовом: у управляющего конторой. Что общего между ним и чиновниками? Людовик XIV — и Ляпкин — Тяпкин! Чичиковы, торгующие мертвыми душами, — и Шатобриан! Но Ивана Александровича обкормили в детстве магнезией, и поэтому он их всех распустил. Прихожу вчера в контору за справкой. Швейцар отворяет дверь:
— Никого нет, ваше превосходительство.
— Как нет? Почему нет?
— Репетиция генеральная балета — все там.
— Чиновники? и управляющий?
— И они.
— Разве он танцует?
— Никак нет.
— Зачем же его туда понесло?
— Не могу знать. Все там.
— Отчего же ты не пошел?
— Помилуйте, мне невозможно, я здесь при деле!
— Понимаете, мой друг, как я обрадовался этому откровению! Поцеловал его и три рубля дал. Вот, говорю, теперь я знаю, что ты при деле, а у них никакого дела нет. Рассказываю потом Ивану Александровичу, а он хохочет. Как же не заболеть? Пока я сижу у себя в Морской, прекрасно чувствую — расписываю потолок для музея, езжу к принцессе, [Президентом Общества поощрения художеств была принцесса Евгения Максимилиановна, и Григорович как секретарь совета и директор музея ездил к ней с постоянным докладом.] вожусь с керамикой, — а как попадешь на Театральную площадь, так и завянешь и захиреешь, точно из чернозема в горшок с песком пересадили.
Охая и крехтя входил Потехин, придерживаясь за больной бок. Его встречал Дмитрий Васильевич радостными восклицаниями.
— Все болит? — участливо спрашивает он.
— Болит, матушка, болит.
— Садитесь в уголок, садитесь и выпейте сейчас горячего чая.
— Чайку можно, — соглашался тот.
— Советую вам, мой дорогой друг, — говорил Григорович, пошлепывая его по колену, — поехать на лето не в вашу Костромскую губернию, а в Швейцарию. Походите по горам три месяца, и все как рукой снимет. Ведь это просто неприлично, что вы ни разу не были за границей.
— Ни разу, — подтверждал Потехин.
— Приезжайте ко мне, — я всего в получасе езды от Вены. У меня там маленькая вилла, сад. Какая панорама гор! Я вас всюду свезу: покажу Италию и Швейцарию. Ведь от меня это рукой подать. Все равно что в Парголово съездить.
— Ну уж и в Парголово!
— Ну, не в Парголово, а в Москву. Одна ночь — и в Венеции.
— Неужели одна ночь? — удивляется Потехин.
— Шестнадцать часов езды. Я Вену и Венецию знаю лучше, чем Петербург. Я вам покажу то, чего никто никогда не видел.
И он начинал рассказывать, что он там покажет. Речь его образная, красочная лилась, как фонтан.
Потехину тоже подавали чай, и он, щелкая вставными челюстями, принимался за булки.
— Вам хорошо, Дмитрий Васильевич, — говорил он, — у вас все недуги воображаемые, даром что вы старше меня чуть не на десять лет. А мой "драхен-шус" уж сколько лет мне жить не дает.
— Да, слабое вы поколение, — посмеиваясь отвечал Григорович, — молодежь. Только Лев Николаевич один из вас крепыш. На прошлой неделе его видел — был в Москве и заглянул в Хамовники. Все вздор, что пишут про него. Сначала пофыркал, а потом повел меня на половину к дочерям. Там они на гитаре играют, и он плясать начал.