Книги в моей жизни
Шрифт:
Затем, чуть позже, когда я начал ходить в Уошингтон-сквер-плейерс и в театр "Гилд", то еще больше приобщился к европейской драме, узнал таких драматургов, как братья Чапеки, Георг Кайзер, Пиранделло, лорд Дансени, Бонавенте, Сент-Джон Эрвин и познакомился с американскими авторами - такими, как Юджин О'Нил, Сидней Ховард и Элмер Раис.
Из этого периода всплывает имя одного актера, вышедшего из еврейского театра, - Якоба Бен-Ами. Как и Назимову, описать его невозможно. В течение многих лет его голос и жесты неотступно преследовали меня. Он походил на персонаж из Ветхого Завета. Вот только на какой? Мне так и не удалось уточнить его место в книге. Именно после представления с его участием в одном маленьком театре мы всей компанией заявились в венгерский ресторан, где после ухода хозяев заперли двери и до утра слушали пианиста, который играл только Скрябина. Эти два имени - Скрябин и Бен-Ами - связаны в моем уме неразрывно. Точно так же название романа Гамсуна "Мистерия" (в немецком переводе) ассоциируется у меня еще с одним евреем, писавшим на идише, которого звали Наум Иуд. Где бы и когда бы ни встречался я с Наумом Йудом, тот сразу начинал разговор об этой сумасшедшей книге Гамсуна. Сходным образом, в Париже, любой вечер, проведенный в обществе художника Ганса Райхеля, неизменно сводился к беседе об Эрнсте Толлере, которому Райхель помогал, за что и угодил при немцах в тюрьму.
Когда бы я ни думал и ни слышал о "Ченчи", где бы ни встречал имена Шиллера и Гете, а также слово Ренессанс (всегда связанное
Похоже, самые сильные впечатления остались у меня от женщин на сцене или из-за их великой красоты, или благодаря необыкновенной силе их личности и совершенно поразительному голосу*. Быть может, это связано с тем, что в повседневной жизни женщинам редко удается полностью раскрыться. Быть может, также, драма сама по себе возвышает женские роли. Современная драма насыщена социальными проблемами, поэтому женщина в ней занимает более скромное место. В древнегреческой драме женщина предстает сверхчеловеком: ни одному современному человеку не доводилось встречать подобный тип в реальной жизни. В елизаветинской драме они также изумительны - конечно, уже не богоподобны, но при этом столь величественны, что это нас ужасает и сбивает с толку. Чтобы получить полное представление о женщине, нужно соединить те ее качества, что изображаются в древней драме, с особенностями, которые (в наши дни) осмеливается показать лишь театр варьете. Естественно, я имею в виду эти якобы "унизительные" ужимки, пришедшие прямиком из комедиа дель арте Средних веков.
Прочитав биографию де Сада, который провел несколько последних лет жизни в психиатрической лечебнице в Шарантоне, где забавлялся тем, что писал и ставил пьесы для пациентов, я часто спрашивал себя, какое впечатление произвела бы на меня постановка в исполнении группы сумасшедших. В основе концепции Арто о театре лежала идея о таком представлении, где актеры (с помощью всякого рода внешних приспособлений) доводили бы публику в буквальном смысле до безумия и бреда, чтобы драма с их участием достигала настоящей и немыслимой прежде крайности.
Что меня всегда поражало в театре, так это его способность преодолевать национальные и расовые барьеры. Несколько пьес, поставленных труппой иностранных актеров, I которые исполняют национальный репертуар, могут сделать (больше, на мой взгляд, чем целая телега книг Часто первой реакцией становятся гнев, злость, разочарование или отвраЩение. Но стоит вирусу проникнуть в кровь, как то, что рань
Голос Полины Лорд, например, в "Анне Кристи" "Боже, ведь я всего лишь жалкая бродяжка1" Или голос Люсьены Лемаршан, французской актрисы, в пьесе "Как жаль, что она шлюха" Или голос нашей дорогой соотечественницы Марго (примеч автора)
ше казалось абсурдным, нелепым и в высшей степени чужеродным, принимается с одобрением - да нет, с энтузиазмом. Америка принимала волну за волной подобные влияния, и это пошло только на пользу нашей доморощенной драме. Но, подобно иностранной кухне, такие вливания долго не сохраняются. Американский театр остается в своих ограниченных пределах, несмотря на все потрясения, которые он время от времени испытывал.
Ах, но я же не могу обойти молчанием эту странную фигуру-Дэвида Беласко Шримерновто же время, когда отец включил Фрэнка Хэрриса в число постоянных клиентов благодаря любви своего сына к литературе, в его портновской мастерской однажды появился этот сумрачный, похожий на священника человек с мрачным магнетическим обаянием. Он всегда одевался в черное, носил пасторские воротнички, но при этом источал жизнелюбие, чувственность, блеск, а движения его и жесты поражали почти звериной гибкостью. Дэвид Беласко! Это имя Бродвей будет помнить всегда. Беласко был клиентом не отца, а одного из отцовских партнеров: этого человека звали Эрвин, и он сходил с ума от двух вещей - лодок и картин. Тогда в мастерской было четыре выдающихся персонажа - можно сказать, столпа: закройщик Банчек, этот самый Эрвин, Ренти - несколько опустившийся мастер и Чейз - еще один мастер. Не было на свете людей, более не сходных друг с другом, чем эти четверо. Каждый из них был оригиналом и каждый, за исключением Банчека, имел свой личный и весьма специфический круг постоянных клиентов - не слишком многочисленных, в сущности, всего лишь горстку, но этого было достаточно, чтобы поддерживать их на плаву. Хотя точнее, наверное, следовало бы сказать - "отчасти на плаву". Хэл Чейз, к примеру, родившийся в штате Мэн и янки до мозга костей, причем янки сварливого типа, получал прибавку к доходу, играя по вечерам в бильярдных клубах. Эрвин, безумно любивший свою "яхту", всегда ворчал на клиентов, которые обычно опаздывали и тем самым мешали ему отправиться в Шипсхед-Бэй, где стояла на якоре его лодка, - так вот, Эрвин сумел скопить небольшую сумму, устраивая морские прогулки для клиентов. Что же касается бедного Ренти, то в бесшабашности и решимости он уступал этим двоим - и подрабатывал в ночном клубе для богачей, где подавал сэндвичи, пиво и бренди картежникам. Но была у них одна общая черта - все они жили как во сне. Для Чейза не было в жизни большего удовольствия, чем погрузиться в воду в полдень - по возможности точно в двенадцать часов - и взять курс на Кони-Айленд или Рокэвей-Бич, где он весь день плавал и жарился на палящем солнце. Он был прирожденным рассказчиком, обладая вкусом Шервуда Андерсона к деталям и подробностям, но при этом характер у него был чертовски тяжелый: он отличался таким самомнением, такой страстью к спорам, таким ослиным упрямством и такой уверенностью в своей правоте, что никто не мог его долго выносить - и клиенты здесь исключения не составляли. По отношению к этим последним он занимал позицию "забирай или проваливай". Эр-вин также. Они устраивали лишь одну примерку, предлагая клиентам убираться, если их что-то не устраивает. И те, как правило, убирались. Однако в силу эксцентричности своей натуры, благодаря странным, необычным компаньонам и окружению в целом, благодаря своему умению говорить и произвести впечатление, они всегда находили новых клиентов - зачастую просто поразительных. Беласко, как я уже сказал, был одним из клиентов Эрвина. Я никогда не мог понять, что было общего у этих двух людей. Вероятно, ничего. Иногда отцовские клиенты на выходе из примерочной сталкивались с клиентами других мастеров. В изумление приходили все. В "Черной весне" я писал, что многие из отцовских клиентов были его закадычными дружками или становились приятелями после частых встреч за стойкой бара напротив. Некоторые из них - люди театральные (среди которых было множество прославленных актеров) - превосходно чувствовали себя в задней комнате портновской мастерской. Иным удавалось ловко втянуть в разговор или спор Банчека, подловив его на приманку сионизма, еврейских поэтов и драматургов, Каббалы и тому подобных вещей. Очень часто после полудня, когда клиентура заведения, казалось, вымирала в полном составе, мы коротали эти томительные часы за раскроечным столом Банчека, обсуждая самые невероятные проблемы религиозного, метафизического, зодиакального или космологического толка. Так, когда я слышу слово Сибирь, для меня это не громадная мерзлая тундра, а название
Одним из самых дорогих мне людей среди посетителей мастерской был клиент моего отца по имени Джулиан л'Эстранж, супругой которого в то время была Констанс Кольер, звезда "Питера Иббетсона". Когда Джулиан и Пол - Пол Пой-ндекстер - обсуждали достоинства пьес Шеридана или, к примеру, сценические качества Марло и Уэбстера, создавалось впечатление, будто присутствуешь при спорах Юлиана Отступника с Павлом Тарсийским. А когда в подобный разговор вмешивался Банчек (который совершенно не разбирался в их жаргоне, да к тому же понятия не имел о Шеридане, Марло, Уэбстере и даже о Шекспире), это выглядело так, будто ты попадал к Фэтсу Уоллеру после заседания Общества Христианской науки. Но самыми увлекательными были беседы всей компании - Чейза, Ренти, Ирвина и прочих, которые поочередно произносили свой монолог или начинали поминать какие-то важные для них мелочи. Вся атмосфера заведения была насыщена винными парами, спорами, грезами. Каждому не терпелось уйти в собственный мирок - и нужно ли говорить, что мир этот не имел никакого отношения к портновскому ремеслу. Словно бы Господь ради какого-то извращенного наслаждения создал их портными против их воли. Но именно эта атмосфера подготовила меня к вступлению в странный и непостижимый мир одинокого мужчины, преждевременно познакомила ради предостережения - с его характером, страстями, целями, безумствами, поступками и понятиями. Стоит ли поражаться, если добрый Пол Пойндекстер, углядев как-то книгу Ницше у меня под мышкой, отвел меня в сторонку и прочел длинную лекцию о Марке Аврелии и Эпикте-те, труды которых я уже читал, но не посмел признаться, чтобы не разочаровывать Пола.
А как же Беласко?Я почти забыл о нем. Беласко всегда был молчалив, как отшельник. Это вызывало уважение, но не благоговение. Но самое яркое мое воспоминание о нем связано с тем, как я однажды помог примерить брюки. Я помню его ослепительную улыбку в благодарность за столь небольшую услугу: это было все равно, что получить чаевые в сто долларов.
Но, прежде чем выпорхнуть из портновской лавки, я должен сказать пару слов о тогдашних газетных обозревателях. Клиентов, знаете ли, иногда не хватает, а вот коммивояжеров всегда хоть пруд пруди. Не проходило и дня, чтобы к нам не заскакивали трое или четверо из них - не в надежде всучить свой товар, а чтобы дать отдых усталым ногам и почесать языки в дружеской обстановке. Обсудив новости дня, они немедля принимались за обозревателей. Бесспорными фаворитами были в то время Дон Маркие и Боб Эдгрен. Довольно странно, но на меня оказывал сильное влияние Боб Эдгрен, который писал о спорте. Я твердо верю в истинность того, что сейчас скажу: именно благодаря ежедневной колонке Боба Эдгрена я взрастил в себе вкус к честной игре. Эдгрен каждому воздавал должное: взвесив все про и контра, он давал читателю возможность принять собственное решение. Я считал Боба Эдгрена чем-то вроде духовного и нравственного судьи. Он был такой же частью моей жизни, как Уолтер Пейтер, Барбе д'Оревильи125 или Джеймс Бранч Кэбелл. В тот период я, естественно, часто ходил на бокс и целые вечера проводил, обсуждая с приятелями сравнительные достоинства различных мастеров кулачного боя. Почти все мои первые идолы были профессиональными боксерами. Я создал свой собственный пантеон, куда вошли, помимо прочих, такие люди, как Терри Макговерн, Том Шарки, Джо Гэнс, Джим Джеффрис, Эд Уолгест, Джо Риверс, Джек Джонсон, Стэнли Кетчел, Бенни Леонард, Джордж Карпентер и Джек Демпси. То же самое относится и к борцам. Малыш Джим Лондос был для меня почти таким же божеством, как Геракл для греков. А еще были шестидневные велогонки... Хватит!
Я рассказываю об этом, чтобы подчеркнуть следующее: чтение книг, игры, жаркие споры, спортивные состязания, пикники на свежем воздухе и домашние пирушки, музыкальные празднества (где мы либо музицировали сами, либо наслаждались исполнением мастеров) - все это сочеталось и сливалось, составляя постоянную непрерывную активность. Помню, что по пути к арене в Джерси в день поединка между Демпси и Карпентером - для нас это было событием почти такого же масштаба, как сражения великих героев под стенами Трои, - мы с моим спутником обсуждали концерт одного пианиста, содержание, стиль и смысл "Острова пингвинов" и "Восстания ангелов". Несколькими годами позже в Париже, читая пьесу "Троянской войны не будет", я вдруг вспомнил тот черный день, когда свой бой проиграл мой любимец - Кар-пентер. А в Греции, на острове Корфу, читая "Илиаду", вернее, пытаясь читать - ибо она мне крайне не нравилась - но в любом случае, читая об Ахилле, могучем Аяксе и прочих героических фигурах с обеих сторон, я вновь подумал о прекрасном, божественном Джордже Карпентере, вновь увидел, как он слабеет, шатается и падает на ринг под сокрушительными, чудовищными ударами громилы из Манассы. Его поражение казалось мне столь же удивительным, столь же ошеломляющим, как смерть героя или полубога. А вслед за этой мыслью пришли воспоминания о Гамлете, Лоэнгрине и других легендарных фигурах, которых Жюль Лафорг воссоздал в своем неподражаемом стиле. Отчего это? Отчего? Да просто книги смешиваются с событиями и фактами жизни.
Был такой период-с восемнадцати до двадцати одного или двадцати двух, время расцвета Общества Ксеркса - нескончаемой смены пиршеств, пьянок, актерства, музицирования ("Я дивный музыкант, я странствую по свету!"), грубых фарсов и шумной возни. Не было такого иностранного ресторана в Нью-Йорке, который мы не взяли бы под свое покровительство. В "Буске", французском ресторане грохочущих сороковых, мы - все двенадцать чувствовали себя так превосходно, что, когда двери закрывались, зал оставался в полном нашем распоряжении. (О чепуха, чепуха, чепуховина!) И все это время я читал столько, что голова раскалывалась. Я до сих пор помню названия книг, которые таскал под мышкой, куда бы ни направлялся: "Анатэма"126, "Рассказы" Чехова, "СловарьСатаны", полный Рабле, "Сатирикон", "История европейской морали" Леки, "С Уолтом в Кэмден", "История человеческого брака" Уэстер-марка, "Научные основы оптимизма", "Тайна вселенной", "Завоевание хлеба", "История интеллектуального развития Европы" Дрэпера, "Песнь песней" Зудермана, "Вольпоне" и тому подобное. Я проливал слезы над "судорожной красотой" "Франчески да Римини", заучивал шутки из "Минны фон Барнхельм" (как позже в Париже стану заучивать полный текст знаменитого письма Стриндберга Гогену по изданию в "Аван э Апрэ"), боролся с "Германом и Доротеей" (бескорыстная борьба, поскольку я целый год сражался с этой книгой в школе), восхищался подвигами Бенвенуто Челлини, скучал с Марко Поло, восторгался "Основными началами" Герберта Спенсера, приходил в изумление от всего, что вышло из-под пера Анри Фабра, корпел над "Фи-лологистикой" Макса Мюллера, с волнением впитывал спокойное, лирическое очарование прозы Тагора, изучал великий финский эпос, пытался осилить Махабхарату, грезил вместе с Оливией Шрайнер в Южной Африке, упивался предисловиями Шоу, флиртовал с Мольером, Сарду, Скрибом, де Мопассаном, продирался сквозь цикл "Ругон-Маккары", проглядывал бесполезную книгу Вольтера- "Задиг"... Какая жизнь! Непри-ходится удивляться, что я не стал купцом-портным. (Однако был поражен, узнав, что хорошо известная елизаветинская пьеса так и называется - "Купец-портной".) Одновременно - и разве это менее изумительно, менее странно?
– я вел бесконечные беседы "под вермут" с закадычными друзьями: это были Джордж Райт, Билл Деуор, Эл Бергер, Конни Гримм, Боб Хаас, Чарли Салливен, Билл Уордроп, Джорджи Джиффорд, Бекер, Стив Хилл, Фрэнк Кэрролл - все славные члены Общества Ксеркса. Ах, что это была за жутко озорная пьеска, на которую мы отправились в один субботний день, в знаменитый маленький театр на Бродвее? Как же мы, взрослые дуралеи, отлично провели время! Это была, разумеется, французская пьеса, и по ней все сходили с ума. Такая смелая! Такая вольная! И какой же пир у "Боске" закатили мы после этого!