Книги XX века: русский канон. Эссе
Шрифт:
Причем вместо «прежде выведенных характеров» им предлагаются новые, неожиданные амплуа. Сенатор из Нетопыря, ледяного Аквилона, Сизифа превращается в простого небритого склеротического старичка с васильковыми глазами, живущего только памятью о сыне («Говорите, окончил?.. Может быть, и приедет?»).
Аблеухов-младший на трех страницах переживает двойную метаморфозу. Вместо ублюдка, шута, демона пространства, почитателя Канта является сначала пытливый ученый, исследователь египетских древностей («Монография называется… “О письме Дауф-сехруты”»), а потом – деревенский затворник в опустевшем отцовском имении, читатель «почвенного» Сковороды, посетитель деревенской церкви.
«А
Эпилог «Петербурга» не катарсичен и закрыт, а проблематичен и перспективен. Объяснить это можно как незавершенностью замысла (роман мыслился как вторая часть так и не написанной трилогии «Восток или Запад»), так и монтажной композицией, где часть в составе целого относительно свободна и самостоятельна.
Пушкинские эпиграфы к первой и восьмой главам закольцованы, но дают разные перспективы восприятия основной фабулы. Повествователь в «Медном всаднике» смотрит на происходящее с близкого расстояния, почти в упор: «Была ужасная пора. О ней свежо воспоминанье». Летописец Пимен в «Борисе Годунове» видит все откуда-то издалека, с точки зрения вечности: «Минувшее проходит предо мною… Давно ль оно неслось, событий полно, Волнуяся, как море-окиян? Теперь оно безмолвно и спокойно: Не много лиц мне память сохранила, Не много слов доходит до меня…»
Между тем в романном мире между «свежим воспоминаньем» и «давним минувшим» проходит всего восемь лет: от октября 1905-го до появляющегося в последнем абзаце эпилога 1913 года. Последняя хронологическая точка романа совпадает с временем публикации книги. И этот год оказывается более символичным, чем, вероятно, предполагал автор «Петербурга».
Потому что в следующем году взорвалась не смешная бомба-сардинница в сенаторском доме. Грохнул мировой взрыв. Исчез с карты город-герой Белого. Через десять лет сменил имя еще раз… Из свежего воспоминанья стал давно минувшим.
«Петербург не существует уже. Жизнь этого города была бюрократической жизнью по преимуществу, и конец его был бюрократическим концом. Возник неведомый и для нашего уха еще чуждо звучащий Петроград. Кончилось не только старое слово и на его месте возникло слово новое, кончился целый исторический период, и мы вступаем в новый, неведомый период», – начинает Бердяев размышление по поводу романа А. Белого «Петербург» в 1916 году.
«Теперь нет Петербурга. Есть Ленинград; но Ленинград нас не касается – автор по профессии гробовщик, а не колыбельных дел мастер», – объявит в 1927 году «появляющийся на пороге книги автор» романа К. Вагинова «Козлиная песнь» (заглавие – переведенное с греческого слово «трагедия»).
В «Сумасшедшем корабле» О. Форш (1930), «романе с ключом», посвященном причудливой послереволюционной жизни знаменитого Диска – Дома искусств, будет упомянут Инопланетный Гастролер с его «замечательным, совсем иначе озаглавленным» «Романом итогов». Но другой персонаж, Сохатый (за ним угадывается Е. Замятин), сразу раскроет карты, подробно цитируя записную книжку, пересказывающую более раннюю статью самой Форш: «Белый гениально угадал момент для подведения итогов двухвековому
Это историческое существо Белый похоронил по первому разряду в изумительных словосочетаниях и восьми главах».
Роман о безднах был закончен над бездной. Апокалиптические предчувствия Белого сбылись катастрофически быстро. Написанный в начале «Настоящего Двадцатого Века», роман стал первой книгой о концах. «Насмешкой горькою обманутого сына» и плачем по эпохе, растянувшимся почти на столетие.
Итоги петербургского периода – разрывы и взрывы. Выходы – бегство, смерть, сумасшествие, забытье…
Того голоса звук?
Нет, конечно, не будет ответа.
Петербург – это сон.
И в XX столетии он провидит – Египет, вся культура – как эта трухлявая голова: все умерло; ничего не осталось.
В разговоре С. Волкова с И. Бродским «Санкт-Петербург: воспоминание о будущем» возникает и беловский мотив. «Почему-то сложилась странная ситуация, когда типично московский по установке и приемам роман Андрея Белого “Петербург” стал считаться чуть ли не образцовым петербургским произведением… Я здесь могу сослаться на авторитет Ахматовой. Она всегда говорила, что в романе Белого ничего петербургского нет», – начинает собеседник. «О Белом я скажу сейчас ужасную вещь: он – плохой писатель. Все, – обрывает поэт. – И главное, типичный москвич! Потому что существует достаточное количество и петербургских плохих писателей, но Белый к ним не относится».
Даже если это так (а так ли это?), приходится вспомнить афоризм товарища Сталина: других писателей у меня нет.
Последнюю точку в петербургской истории «петербургского текста» поставил москвич – с этим уже ничего не поделаешь.
И другого – лучшего – романа от символистской эпохи бури и натиска у нас не осталось.
«Прыжок над историей» в этом смысле удался. Хотя и стал, как это бывает всегда, историей литературной.
Утопия и вера вечного еретика. (1920. «Мы» Е. Замятина)
Говорят, лучший способ озадачить сороконожку – спросить, с какой ноги она начинает ходить.
Прямые вопросы «о чем?» и «как?» почти всегда вызывают писательский отпор. Толстой отвечал: чтобы объяснить, что я хотел сказать в «Анне Карениной», ее надо написать снова с первой до последней строки. Блок, послушав какой-то доклад о технике стиха, заметил: может быть, это и интересно, но для поэтов не обязательно, если не вредно.