Княжна
Шрифт:
Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:
— Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…
— Нет! — Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, — ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово — закон для тебя.
— Да, — она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.
— Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у,
— Перестань. Не смейся надо мной!
— У-у-у…
— Я тебя укушу!
— Укуси. А я тебя съем.
— А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?
— А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…
Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.
Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе — доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.
В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро — на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак — черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.
— Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.
— Часть узора, — повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.
— Стать ее пришлась по нраву матери-горе.
— Пришлась по нраву… — красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.
— Да, — оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:
— Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят…
— Не устоят…
— Никакие боги не устоят.
— Никакие.
— Хорошо, — он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.
— Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.
— Проверим, проверим… — жрецы, переглядываясь, потирали колени.
— Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.
— Ненадолго? — в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.
— Главное нам — сражение! И если ее дорога — сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!
Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.
Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.
27
«Он — мое племя»…
Ночи Ахатты становились
Сердясь на то, что ночь мучила ее, и, радуясь, что день наступил, Ахатта вскакивала и босиком бежала к очагу, раздуть багровые угли, присыпанные пеплом. Тут не было нужды вставать раньше птиц. Исма, если уходил до рассвета, не будил жену, ел теплую с вечера кашу, в укутанном козьей шкурой котелке, запивал остывшим чаем. Или не ел вовсе, если шел на лесную охоту.
Домашняя работа съедала дневное время. Слишком велика комната-пещера, чтоб отпустить от себя Ахатту. Надо прочистить жесткой щеткой ковры, приготовить еду, протереть блестящие стены, чтоб стекающие капли не мочили устланный пол, сходить наружу за свежей водой, прибраться в крошечных кладовках, соединенных с пещерой узким лабиринтом-коридором.
А где-то степь звенела под копытами коней, выдувала ветрами запахи тела, не давая им застаиваться и скиснуть, ложилась под засыпающих мягкой травой, склоняя над ними душистые ветки шиповника и дерезы. И там, в степи, Ахатта была воином, потому что все женщины Зубов Дракона были ими, хоть и не такими умелыми, как мужчины. Чистя от рыбного супа котелок на холодном вечернем песке, она криво улыбалась. Куда здесь скакать, зачем? Она сама пришла к своему мужу, и он теперь для нее — племя. Сам Исма крепко держит нить, связывающую их с Зубами Дракона, это его мужское дело. Они далеко от племени, но неразрывны с ним, и он заботится об этом. Ахатта ослушалась вождя, пошла против законов, не стала выбирать себе нового мужа, на что имеет право каждая жена, муж которой ушел в долгий наем, часто грозящий смертью. Потому она виновата в том, что происходит. И в этой трещине в стене виновата тоже.
Потому не требовала она от уставшего мужа, чтобы поторопил женщин с тканьем ковра, а жрецов с совершением обряда матери-горы. Решила быть терпеливой и ждать. Когда скакала сюда, пригибаясь к шее послушной быстрой Травки, то в такт топоту копыт повторяла бесконечную просьбу о том, чтобы небесное воинство снегового перевала помогло найти Исму. И если позволят им встретиться, то она, Ахатта, примет любую долю, лишь бы рядом.
Теперь ее доля — открывать глаза в ночь и запрещать себе подниматься в постели, прижимаясь спиной к толстому ковру, навстречу бледному взгляду. А утром беречь огонь и готовить еду, идти на скалы к рыбакам и брать у них свою долю рыбы, чистить ее на песке. Варить похлебку. И удивляться: снова день промелькнул, как один вздох, уступая место черной пустоте, глядящей на нее бледным недреманным оком.