Княжна
Шрифт:
— Наша дочь из живого, того, что живет свой срок и умирает, — сказала луна, плача в ночь серебряными слезами, — и она умрет. В свой земной срок.
И опять разгневалось жаркое солнце. Но гнев не мог изменить того, что время идет в одну сторону, и чем дольше ярилось солнце, тем короче становился земной срок Арахны Плетущей узор. Пришлось луне устроить Ночь второго колдовства. Солнце спало и не видело, что делалось в бледном свете сестры. Но к утру рядом с Арахной пищала крошечная девочка, размахивая маленькими руками. Прикрыло солнце горячий глаз облаком, чтоб не опалить младенца, и смотрело
— Как все сложно, — сетовало солнце, разглядывая подрастающих паучих, — крепких, с сильными руками и острыми глазами, которые споро бежали по травам и берегам, собирая пряжу для новых ковров.
— Но раз с живым по-другому нельзя, пусть так. Это даже интереснее.
Но, через малое солнечное время, рассматривая новые ковры, опять разозлилось солнце, и на закате, громыхая темными тучами, закричало сонной луне через все небо:
— Наши дочери, созданные твоим колдовством, тупы и ленивы. Посмотри, как скучны их узоры! Они делают одно и то же. А старшая скоро развалится на куски, из которых ты слепила ее! Ночная пряха, что нам делать? Скажи, пока я вижу твой бледный серп!
— Ложись спать, сестра, не горячи огненную кровь.
И, нагнувшись из ночи к земле, луна-пряха стала смотреть на ковры, рядом с которыми спали дочери. Все было на них: зубцы гор, завитки трав, пятна цветов, цепи рек и россыпи светящихся камней. Но чего-то не хватало узорам, как первой умелице-кукле из коры не хватало когда-то живого сердца. И тогда луна-пряха, протянув бледный луч, коснулась им трясущейся головы дочери Арахны. Та не спала, ожидая смерти.
— Может быть, ты знаешь своих дочерей лучше, чем мы — небесные вечные пряхи? Скажи мне, что нужно, чтоб пальцы их ткали живые узоры? У них есть все.
— У них нет любви, которая сведет их с ума. Тогда сделанное руками оживет.
— Странные вещи говоришь ты. Хорошо, что сестра моя солнце не слышит тебя. Но что надо сделать? Я могу совершить Третье ночное колдовство, но я не знаю, что колдовать!
Рассмеялась тогда старая Арахна, всю жизнь рожающая крепких дочерей и всю жизнь ткущая ковры для услады небесных матерей своих. Покачала седой головой.
— Протяни мне руку, небесная пряха. Чтоб я не умерла, пока буду совершать свое, женское колдовство. Которого ты не умеешь.
— Ты хочешь свести с ума своих дочерей? Так ты любишь их?
— Да. Пусть живут полной жизнью.
Протянула луна тонкие руки-нити, чтоб Арахна, держась за них, смогла встать. И смотрела, удивляясь круглым лицом, как дряхлая женщина, собрав нужные травы и ягоды, смачивает их слюной, красит кровью из отворенного запястья, натирает собственным потом, шепча непонятные, выдуманные слова. А потом, сплетя из получившегося комка странные грубые нити, все в узлах и проточинах, ткет новый ковер, растянув его на поляне. Заполняет середину рисунком, на котором в полный человеческий рост стоит кто-то, с головой лесного медведя, с туловом льва, руками большой обезьяны, с торчащим членом, похожим на свирепую змею. И, откусив последний узелок, отступает,
— Это кто? Разве руки его смогут выткать узор? Разве глаза увидят красоту? А посмотри на его ноги! И тулово, похожее на кряжистый дуб!
Рассмеялась Арахна. И, медленно ложась под мягкие кусты, напомнила ночной пряхе:
— Пусть пряха-солнце оживит его сердце.
Но поутру, увидев корявый рисунок, пряха-солнце разгневалась. Швырнула острые злые лучи, разбудив старую Арахну.
— Этот урод должен получить в дар от меня горячее сердце? Не бывать этому!
— Тогда не получишь ты продолжения жизни, мать-мастерица. И до скончания вечности смотреть тебе на одни и те же узоры, скучные и мертвые.
Но не могло уступить гордое солнце. Сказало последнее слово и замолчало:
— Сменяй свою жизнь на жизнь чужака. Если ты мать и так печешься о дочерях, умри. Стань горой, камнем. А он пусть живет.
С тех пор смотрят с небес вечные пряхи, как рвут сердца женщины, путая нити своих жизней, сходя с ума и сводя с ума мужчин. От любви человеческой оживают узоры на полотне настоящего, длятся в прошлое бесконечным покрывалом, и в будущем не видно ему конца. И стоит, сгорбив каменную спину, матерь-гора, бросив в стороны уставшие скалы-руки, а вокруг нее — первые дочери, горами поменьше, дают своим дочерям-умелицам приют и защиту, оберегая от злых ветров, зимней стужи, летнего зноя. Чтобы не прекращалось плетение жизни.
Проговорив последние слова, Исма смолк, глядя в поблескивающий потолок. Ахатта, положив голову на его руку, тоже смотрела вверх и перед полузакрытыми глазами проплывали картинки чужого прошлого. Ждала продолжения, но муж молчал, и она шевельнулась, думая, не заснул ли. Но Исма другой рукой прижал ее к себе, и она улыбнулась успокоенно. Не спит, они — вместе. После того, как попали в сердце горы, все изменилось.
— Как красиво. Я думала, тойры, они почти звери. Но такие песни разве могут быть у зверей, Исма?
— Нет, Ахи. Это хорошее предание, оно о прошлом и в нем есть жизнь. Но…
— Что, муж мой?
— В нем нет богов, Ахи.
— А солнце с луной?
— Это не боги. Это сказка о том, что видят глаза. Я…
— Что?
— Нет, ничего. Спи, Ахи маленький заяц, спи.
Ахатта прижалась крепче, дыша терпким запахом мужского пота. Закрыла глаза. Исма, покачивая на руке ее голову, хмуро смотрел в потолок, думая, что вовремя остановил свой глупый язык. Пусть Ахи спит, может быть, она не вспомнит, что было ночью. Не вспомнит о сердце горы…
— Исма… любимый муж мой…
— Что, жена? — он шепнул тихо-тихо, чтоб не разбудить засыпающую.
— Мы еще пойдем в гору, да? Там так хорошо…
— Спи.
29
Теренций сидел в покоях жены и, хмурясь, оглядывался. Втянул воздух и скривил широкое лицо с обвисшими щеками.
— Тут все еще пахнет твоей новой игрушкой. Что, рабыни не могут прибраться как следует?
Хаидэ отошла от окна, села на придвинутый Мератос табурет, расправила складки тонкого льна.