Князья веры. Кн. 2. Держава в непогоду
Шрифт:
До брани ли междоусобной в день Ирины-рассадницы.
И он прошёл без страстей, без кулачного боя и сабельного звона, будто мужики московские боялись остаться без её величества белокочанной капусты-усладушки.
Но на другой день Москва с раннего утра будто на пожар помчалась. На Кузнецком мосту не встали к горнам кузнецы и оружейники. Щитники, шлемники, бронники не встали к верстакам. Покинули мастерские гвоздочники, топорники, ножевщики, булавочники, уздечники. В Замоскворечье бросили работу кожевенники и обувщики. А уж о шубниках, о скорняжниках и говорить нечего, со всей Москвы
В Кремле и близ Красной площади, по Китаю церкви начали благовестить чуть ли не с восходом солнца. И догадались умные головы, что собираются горожане на главной площади первопрестольной по одной причине: совет с народом держать, кому быть царём на Руси. Так многие уже знали, кого звать на трон поднимать. Знали.
Ещё прошедшим вечером в палатах князя Василия Шуйского собрались те, кто ранее составил заговор против самозванца. Были тут братья князя Василия, Дмитрий и Иван, ещё князья Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Иван Куракин, окольничий Иван Крюк-Колычев да трое князей Головиных, ещё боярин Бутурлин. Торговых гостей Москвы представляли два купца, братья Мыльниковы, а духовенство — Гермоген, Иосаф и Пафнутий.
Совет был недолгим. Больше вина мальвазийские пили да богатым брашном угощались. А дело решили так: старший из братьев торговый гость Игнат Мыльников весомо и коротко сказал:
— Мы, торговые люди России, хотим в цари Василия, свет князя Шуйского-шубника, погубильца расстриги-самозванца. Да чтобы крепко сидел царь Василий, капитал свой семьдесят шесть тысяч рублей серебром на трон положим. Завтра сие и крикнем на Красной площади. И народ то же крикнет, — закончил уверенно купец Мыльников.
Удивились вельможи слову Игната, ан сами капиталами не поделились в пользу оскудевшей государевой казны. Но согласие выразили единодушно: кричать князя Василия.
И будущий царь своё сказал. Но было в сказанном много удивительного и непривычного для бояр-князей.
— По моему разумению и с согласия Всевышнего, будем мы править державой по старине предков. И крест на том поцелуем, что мне ни над кем ничего не делати без Собора, никакого дурна. И не будет опалы без вины, царской немилости без повода по личной прихоти. Да никогда рука царя не посягнёт на имущество россиян, ежели глава которых в заговор пойдёт. Ни доносов, ни наговоров царь ни от кого не приемлет. Не пойдёт дорогою Иоанна Васильевича, что Грозный, и Бориса Фёдоровича, что Годунов, — говорил Василий о себе в третьем лице.
Смекалистые князья-бояре поняли сказанное так, как если бы царь отказался править державой своей властью и отдавал главную силу своей власти боярской Думе и Земскому Собору. Это было для всех новое, не поддающееся осмыслению до глубины и потому пугающее, но и притягательное.
Гермоген, за весь вечер не проронивший ни слова, похоже что серьёзнее других думал над речью князя Василия. Да и было от чего. Станет ли он, Гермоген, патриархом или нет, независимо от этого, но и патриарху придётся поступиться властью, отдать её немалую долю клиру архиереев. Потому как если не отдаст, то встанет властью выше государя.
Митрополит покинул трапезную, где совещались, одним из первых. Ушёл так, что никто не заметил. Он не остался ночевать в палатах Шуйского, а уехал на Кириллово подворье. В пути он думал о митрополите Геласии, считал, что пора бы ему вернуться на своё подворье. Нет больше в Москве гонителя. Да не знал Гермоген, что его испытанный содружинник, громогласец, неистовый Геласий больше не появится в Москве. Постриженный волею Лжедмитрия, он был запрятан в монастырскую тюрьму под Ярославлем, там простудился в холодном подвале, слёг и теперь медленно умирал.
В палатах Кириллова подворья Гермогену была приготовлена неожиданная встреча. Пока он ездил на совет, Сильвестр, обследуя палаты, нашёл в подклете хлебодарни спрятавшегося человека. Грязный, с глазами полными ужаса, он дрожал, но не только от подвальной сырости, а ещё от страха за свою жизнь. Вытащив его на свет Божий, Сильвестр понял, что перед ним литовский иезуит — из тех, кто окружал самозванца. Зная латынь, Сильвестр спросил:
— Кто ты есть?
Иезуит посмотрел на него умными, чуть подвявшими глазами-маслинами и перестал дрожать. Латинская фраза согрела его.
— Я доктор философии из Вильно, — ответил он.
— Как тебя звать?
— Пётр Скарга. Я приехал в Россию с послами Гонсевским и Оленицким.
— Ты привёз в Россию своё учение?
— О да! Почему ты узнал? И кто ты, росс?
— Я ведун. Знакомо тебе сие?
— Ты колдун? О, колдун — это плохо! — Петра снова стало лихорадить. — Когда я беседовал с патриархом Игнатием о своём учении, об униатах и спрашивал его, есть ли в России колдуны, он ответил, что нет.
— Но я же не колдун, а ведун. А Игнатий не патриарх, он тать, взял чужой сан. — Сильвестр вывел Скаргу из подвала, повёл в палаты. — Иов наш первосвятитель.
— О, я знаю патриарха Иова-сочинителя. Можно с ним поговорить?
— Нельзя. Он в Старицах. Сие далеко от Москвы.
— Но с кем мне поговорить? Моё учение о вере откроет россиянам глаза, я... — В голосе Петра Скарги прозвучала убеждённость фанатика, и Сильвестр перебил его.
— О какой вере ты говоришь, несчастный?! Для россиян есть одна вера — православная, правильная и сильная.
И загорелся Скарга, как всякий богослов-фанатик, учуявший сопротивление. Он начал доказывать, что униатская церковь единственная на земле, которая позволяет верующим прямое общение с Богом. Но его огонь не опалил Сильвестра. Ведун остудил богослова.
— Отче, я отведу тебя снова в подвал. Там и... — погрозил Сильвестр.
— О нет, нет, — взмолился Скарга.
А поздним вечером, когда вернулся Гермоген, Сильвестр привёл философа-богослова в трапезную.
— Отче владыко, волею судьбы у нас в гостях богослов из Вильно, Пётр Скарга.
Гермоген с удивлением и сурово посмотрел на Сильвестра.
— Ноне Всевышний покинул тебя, сын мой, — сказал он гневно. — Пристало ли мне с богомерзким еретиком видеться?
— Ты всегда был мудр, владыко, и помнишь истину, что, зная сброю врага, легче бить его.