Кобзарь
Шрифт:
сыновнюю хату.
Работала у евреев
за жалкую плату —
ведь крещеные не взяли:
«Стара, молвят, больно,
не справится!» И огрызок
кинут недовольно,
Христа ради... Не дай Боже,
Лучше б не родиться,
не дай Боже, чтоб богатый
Дал глоток водицы!
По копейке получала —
полтинник собрала,
Письмо сыну написала
да в войско послала.
Полегче стало. Год прошел,
и второй, и третий,
и
а ответа нет ей.
Нет весточки. Как тут быть?
Суму нужно брать ей,
идти... идти собак дразнить —
в путь, от хаты к хате.
Взяла суму, прошла селом,
на выгоне села
и в село не возвращалась...
День и ночь сидела
за околицей. А годы
пролетают глухо.
Сгорбилась да почернела —
не узнать старуху.
Да кому и узнавать-то!
Нищенкой убогой
все сидит себе да смотрит
в поле, на дорогу.
Дни за днями, ночь за ночью,
от ночей к рассвету...
А солдата — ее сына —
нету, нету, нету!..
В час вечерний над озером
буйный ветер лозы гнет.
К ужину родная сына
до зари напрасно ждет.
В час вечерний над озером
шелестит камыш слегка.
Поджидает подруженька
в темной роще казака.
В час вечерний ветер веет,
клонит кустик тощий;
плачет мать родная в хате,
а девушка — в роще.
Поплакала молодая —
запела на зорьке;
поплакала мать седая —
зарыдала горько.
И молилась, и рыдала,
кляла все на свете.
Ох, для матери вы тяжки,
несчастные дети!
Искалеченные руки
к небу подымала,
свою долю проклинала,
сына призывала.
Иль, оставив причитанья,
смолкнет — и с тревогой,
удрученная, сквозь слезы
смотрит на дорогу.
День и ночь глядит. И стала
всех встречать вопросом:
может, где-нибудь солдата
видеть довелось им —
ее сына? Нет, не знают, —
и проходят мимо.
Сидит она, уж не плачет,
тиха, недвижима,
помешалась с горя! Камень
к сердцу прижимает,
То ругает, то ласкает,
Сыном называет
и сквозь слезы тихонечко
песню напевает:
«Змея хату подпалила,
детям каши наварила,
расстелила белый плат,
гуси серые летят;
разлетелись гуси шире,
по четыре, по четыре.
Полетели в дол, в дол!
На кургане — орел.
На кургане среди ночи
он клюет казачьи очи,
а дивчина до восхода
ждет дружочка из похода».
Днем
черепки сбирала,
бормотала, что гостинец
сыну припасала.
А ночами — растерзана
и простоволоса —
бродит, песни распевает
дико, безголосо.
Люди злились... Она, видишь,
спать им не давала
и крапиву под их тыном
да бурьян топтала.
Дети с палками гонялись
утром за вдовою
по улицам; и в насмешку
дразнили Совою.
Сон
У всякого своя доля
и свой путь широкий:
этот строит, тот ломает,
этот жадным оком
высматривает повсюду
землю, чтобы силой
заграбастать и с собою
утащить в могилу.
Третий в карты, словно липку,
обдирает свата,
тот тихонько в уголочке
точит нож на брата.
А тот, тихонький да трезвый,
богобоязливый,
как кошечка, подкрадется,
выждет несчастливый
день для вас, да как запустит
когтища в печенку,—
не разжалобят злодея
и слезы ребенка!
А тот, щедрый, храмы строит.
Тысяч не жалеет,
а уж родину так любит,
так душой болеет
за нее, так из сердешной
кровь, что воду, точит!..
Молчат люди, как ягнята,
вытаращив очи!
Пускай: «Может, так и надо?» —
скажет люд убогий.
Так и надо! Потому что
нет на небе Бога!
Под ярмом вы падаете,
ждете, умирая,
райских радостей за гробом —
нет за гробом рая!
Образумьтесь! Поглядите;
все на этом свете —
и нищие и царята —
Адамовы дети!
Тот... и тот... А что же я-то?
Я, добрые люди,
лишь гуляю да пирую
и в праздник и в будень.
Вам досадно? Сетуете?
Слушать не хочу я!
Не бранитесь! Я свою пью,
а не кровь людскую!
Так, вдоль плетней тропой знакомой
идя с пирушки в час ночной,
болтал я пьяный сам с собой,
покуда не добрел до дому.
Нет у меня детей; жена
не бранит, встречая.
Дом отрадней рая, —
кругом такая тишина
и в сердце и в хате...
Вот и лег поспать я...
А если пьяный да заснет,
пусть хоть орудья катят, —
он усом не моргнет.
И сон же, сон на диво дивный
в ту ночь мне снился.
Тут и непьющий бы напился,
последний скряга дал бы гривну,