Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Шрифт:
– У них от кроликов изжога. Им претит жирная крольчатина, – так и сказал: «претит», и набычился, готовясь к самому худшему.
Дядя Миша рассмеялся, причём весело, звонко и беззлобно.
– Ты мне лучше расскажи, что сталось с тем серым длинноухим крольчонком, который сбежал в лес?
У папы поползли вверх брови.
– Его, – ответил с ноткой озлобленности в голосе, – разорвали голодные бродячие собаки.
– Мы компенсируем, – начал было папа.
Но сосед, не в силах вымолвить ни слова сквозь смех, душивший его, только замахал обеими руками, а потом таки выговорил:
– Это не мой…
– Он был свободным, когда его съели собаки.
Дядя Миша перестал смеяться. Он подошёл ко мне, обхватил мою голову своей большой мозолистой рукой и прижал к груди.
– Хороший у вас мальчишка. Добрый.
Почему-то я не сопротивлялся, хотя остатки ершистости ещё броили в груди.
– Вы его не ругайте. Вырастет – поймёт. – И обратился ко мне: – Ну, брат, наделал ты делов, так что пошли-ка исправлять.
И вопросительно взглянул на бабушку: ничего, дескать, что одолжу внука на часок?
Вернувшись из сарая от дяди Миши, я застал бабушку с мамой на кухне за спором. Дверь в квартире была открыта: выветривался угар от сгоревшей в духовке яблочной шарлотки. Никто не заметил моего неожиданного появления.
– Я, конечно, не родная, – вразумляла бабушку мать с досадой, – но я возложила на себя большую ответственность за этого ребёнка. И люблю его как своего. Ему уже почти двенадцать лет. Пора бы повзрослеть. А вы, Катерина Алексеевна, потакаете ему буквально во всём. Он просто избалован! А я не могу проявить к нему настоящей строгости. Пора отдавать себе отчёт в том, что говоришь, что делаешь, к чему стремишься…
– Да, согласна с тобой, моя дорогая невестушка. За словами часто следуют дела, а за дела приходится отвечать… – И вдруг сплеснула руками: – Ой, не могу! Сейчас помру со смеху. Как он ответил соседу?! Крокодилы не кушают кроликов, потому что им претит жирная крольчатина, да? Так ведь и сказал, сорванец: претит! Где слову-то такому научился?!
– Не крокодилы, а удавы! – сказал я, входя на кухню.
Мир и спокойствие в нашем дворе были восстановлены. С тех пор дядя Миша уже не был чужим, он был просто соседом, причём время от времени стал захаживать к нам на кухню – к бабушке на чашку чая и ватрушки, но сама мысль предложить нам по-свойски свежей крольчатинки претила ему.
V. Блистающий мир (По – Грину)
Вы, читающие, находитесь ещё в числе живых; но я, пишущий, к этому времени давно уйду в край теней.
Эдгар По. Тень
Развалить бы бетонные своды, разрушить бы каменные стены – да так, чтобы никто и никогда не сложил бы каменья заново! Я упрусь и, как из чрева матери, вырвусь на волюшку вольную – горе будет тем, кто, не родив, затолкал меня обратно, с белого света да назад в темницу.
И чувства, и мысли, и полёт воображения – я помню всё, что было давно и недавно, но, кажется, уже не со мной, а если и со мной, то совершенно в иной
Человек сходит с ума от запертых в голове мыслей. Протухают, загнивают в спёртом пространстве думы и, не находя выхода, путами обвивают и душат – разум. Удерживает от полного помешательства бездушный надзиратель всего лишь куцым словом да взглядом угрюмым. Если вцепиться ему зубами в глотку так, чтобы живьём не оторвали, то пришёл бы долгожданный миг свободы, когда померкнет свет в голове, и ты станешь вольным от неволи. Тебе размозжат черепушку, и не будешь ты мучительно гадать: сгниёшь ли, сгоришь или замёрзнешь, задохнёшься ли, раздавят сошедшиеся стены или расплющит потолок, упавший долу? Содеется днём или ночью?! Но тюремщик на то и тюремщик, что ему ведома вся безжалостная правда о жалком бытие, называемом здесь жизнью. Он дорожит тем, что отпущено ему, – своим существованием, суть которого в безраздельной власти над смертными. Он сторонится.
Безумен он – не я… я пядями меряю стены и складываю воедино воспоминания. Припомнив кряду несколько страниц из иной книги жизни, той ещё, так и недочитанной, я ловлю себя на мысли, что ничего не понимаю из того, что писано между строк. Абрисы призраками брезжат вдали, за окоёмом, и взгляд близоруко плывёт по страницам, из видений складываются пустотелые образы, смысл и значение которых мреют за гранью сознания. Откуда-то вырастают тени и рождаются звуки, которых нет и быть не может. Камера полнится голосами. То чужие злые мысли слышатся – вслух.
Мысль о блистающем мире по ту сторону решётки как запретный плод манит, и жулит лукавым искусом воображение. Хоть на одну ночь, хоть на час отрешиться – и забыться бы глубоким беспробудным сном, чтобы проснуться уже в ином мире! Мешают, однако, навязчивые мысли. Мысли ни о чём! Даже не мысли, а так, нелепицы заумь. Может статься, виной тому всё тот же струящийся лунный свет.
Смерклось, и, взойдя на небосклона эшафот, зардел стыдливо месяц, простирая сквозь решётку бледную дрожащую длань. Сумрак ожил тенями, мнятся средь мрачной камеры хмурые безликие тени за спиной. В кругу подлунного света расширяется эфир.
Лунная дорожка из неволи на волю проложила путь к свободе чувств. Блистающий мир манил и притягивал.
«Вор должен сидеть в тюрьме, и тогда никто не посмеет спросить, кто своровал, ибо узника бессмысленно пытать, а что украл и где зарыл. Разве что безумец сам заговорит, но только безумец и поверит безумным словам. Сумасшедшие не говорят с разумными, как мёртвые не каются перед живыми. А посему туда ему и дорога! В тюрьму. Лучше – в сумасшедший дом. Ещё лучше – во сыру землю. Мёртвый вор – истый вор», – так думал он, глядя на загадочный профиль прекрасного лика незнакомки, вошедшей в его кабинет.
Она, верно, смущена. Вся в сомнениях, робостью томима. Тонкие умеренные черты выразительны. Очаровательная голубая жилка нервно пульсирует у виска. В осанке, в жестах, во взгляде ощущается, однако ж, норов и сила. Неспроста…
Да какая там загадка! Известно наперёд – одно и то же, до оскомины однообразное. Мандель!
Уже предательски вздымается грудь, выдавая едва скрываемую страсть. Поведёт бровью, чуть округлив глаза, взмахнёт крылами ресниц – и умолит доступностью своей неприступной вершины?