Когда крепости не сдаются
Шрифт:
— Верно сказал. Тогда спрошу прямо: почему до сей поры жизнь с партией не связал?
Карбышев молчал, обдумывая ответ. Но Юханцеву не терпелось.
— Недисциплинированность политической мысли? Склонность к либерализму? Прошлое мешает? Зудит, как отрезанная нога?
— Не говори глупостей, — горячо отпарировал Карбышев, — прошлое решительно ни к чему не обязывает. Но оно предостерегает. Потому что… Что такое прошлое? Опыт…
— Понимаю. Прошлое, по-твоему, — дым. Даже не дым, а тень от дыма. И что же тебе эта тень говорит?
— Предостерегает.
— Например?
— Откажут, — что тогда? Пулю в лоб? Я ведь не промахнусь…
— Знаю. Но зато, брат, и я не промахнулся, когда о недисциплинированности политической
Карбышев молчал, опустив голову и повода. «Ночка» стала, торчком наструнив острые уши и недоуменно поводя глазом. Напрасно думает Юханцев, что легко разбираться в чужой душе. Не легко, а трудно. И, чем лучше, казалось бы, знаешь человека, тем трудней. Не понимает этого Юханцев, напрасно…
— Рассказывал мне Глеб про твои неудачи, — продолжал комиссар, — «невидимка», учебник… Надо, Дмитрий Михайлович, драться. Коли прав, дерись. Партия тебе верит. А люди… есть, конечно, такие, что их без драки не убедишь. Ты же Батуеву, мелюзге, все свои материалы по «невидимке» отдал: владей, Фадей, моей Маланьей! Заскок, Дмитрий Михайлович, прямой идеалистический заскок…
Может быть, тут Юханцев и не ошибался. Но дело сделано, — не поправишь. А что Батуев действительно мелюзга, видно из того, с какой готовностью, в благодарность за «невидимку», принялся он разоблачать фактическую роль Лабунского в постигших Карбышева неудачах. Черт с ними, с этими людишками!.. «Сила человеческой воли чаще всего обнаруживается в сокрытии слабости. Реже, гораздо реже — в подавлении самой себя. Тогда сильный человек становится слабым, оставаясь сильным… Фу, черт!.. Кажется, запутался… А ведь мысль правильная. Только слова не те, не хватает почему-то слов…» И точно услышав эти немые мысли и как будто именно на них отвечая, Юханиев проговорил:
— Плохой ты, Дмитрий Михайлович, борец. Скажу тебе мою резолюцию: и впрямь тебе в партию рано!
Двадцать шестого октября Фрунзе писал жене в Крым:
«…Подошел и конец моим испытаниям! Завтра утром я переезжаю в Солдатенковскую больницу, а послезавтра (в четверг) будет и операция. Когда ты получишь это письмо, в твоих руках уже будет телеграмма, извещающая о ее результатах. Я сегодня чувствую себя абсолютно здоровым и даже как-то смешно не только идти, а даже думать об операции. Тем не менее оба консилиума постановили ее делать. Лично этим решением удовлетворен. Пусть уж раз навсегда разглядят хорошенько, что там есть, и попытаются наметить настоящее решение…»
Смерть остановила колебавшиеся весы жизни. Через двое суток после операции, тридцать первого, Фрунзе умер. Небо, как свинцовая шапка, придавило в этот печальный день Москву. Неутомимая вечность уже делала свою работу: вся сила человеческой преданности и любви не могла бы возвратить людям Фрунзе. Нерсес Михайлович Османьянц сидел в большой карбышевской столовой, у громадной двери, и, странно съежившись в дрожащий комочек, плакал. И Лидия Васильевна плакала. И Лялька…
…Известие о смерти Фрунзе вызвало в Карбышеве чувство непоправимой беды. Это чувство с каждым часом приобретало все более острый, почти физический характер. И, наконец, стало вполне физическим, когда перешло в ощущение у гроба Фрунзе.
Карбышев уже собирался вместе с другими идти в почетный караул. Организатор спросил его:
— Как вы себя чувствуете?
Карбышев молча пожал плечами.
— Сумеете выстоять десять минут?
— Странный вопрос!
— Я потому спросил, что не все… могут.
Место Карбышева было в ногах гроба. Он смотрел в обрамленное пышными цветами лицо покойника и не мог оторвать приросшего к этому лицу взгляда. Какой человек перестал жить! Какой мозг замер, чье сердце остановилось! Кому, как
Очутившись для отдыха после смены в соседней комнате, Дмитрий Михайлович увидел группу военных, сбившуюся в тесный кружок. Среди них были и Азанчеев, и Лабунский. Как всегда случается при горестных утратах, сбившиеся в кружок люди предавались воспоминаниям. Ораторствовал Азанчеев.
— Глубокое марксистское образование, — говорил он, — большая общая культура… А отсюда — способность верно анализировать обстановку, предвидеть ход событий, принимать правильные решения…
«Раньше он утверждал, — подумал Карбышев, — что марксизм не может научить воевать… Неужели понял?»
— Сколько раз он изумлял меня четкостью мышления, — продолжал Азанчеев, — полным отсутствием предвзятости, уменьем выбрать самый подходящий к каждому данному случаю метод действий. Вот эта способность прислушиваться к мнениям других и есть главное…
— Главное не в этом, — резко оборвал Леонида Владимировича кто-то из кружка, — главное — в близости к массам, в секрете личного обаяния…
Карбышев взглянул на Лабунского, тоже отстоявшего караул. У Лабунского были красные, точно от бессонницы глаза. Вот он, упорный, злой и наглый противник Карбышева. «Учил нас Фрунзе быть настоящими людьми. Долго учил. Неужто не выучил?» Он еще раз пристально посмотрел на Лабунского. Да, несомненно, — глаза его были красны потому, что заплаканы. «Где большой характер, там обычно и разум не малый. А вражда наша — мелочь, мелочь…» Бывают в жизни минуты, когда кажется, будто перерешается все. Эти минуты — как яркие точки, ничем никогда неизгладимые. Тысячи событий следуют за ними, но заслонить их собой не могут. Многие годы, полные бед и счастья, начинаются от них. Вот такая именно светлая минута наступила сейчас для Карбышева. Он подошел к Лабунскому и сказал:
— Прежде мы знали правду только по имени. Но теперь держим ее в руках. Хотите — мир с нынешнего дня?
На мгновенье Лабунскому сделалось так жарко, как если бы он с мороза шагнул к жерлу мартеновской печи и отпрянул, опаленный ее нестерпимо-горячим дыханием. Только жарко? Нет, может быть, даже и стыдно. Но в отличие от Карбышева всякая настоящая минута всегда казалась Лабунскому важнее всего, что лежало впереди. И потому его главным жизненным правилом было: не теряться. Он быстро повернул к Карбышеву свое хмурое, будто проржавевшее в мокрой земле чугунное лицо и сразу ответил:
— Пож-жалуйста! Мир? Можно подумать, что мы и в самом деле воевали!
Карбышев глядел на него с немым удивлением. Он ждал: что же еще скажет Лабунский, кроме этого. И Лабунский знал, что необходимо еще сказать что-то.
— Говорите, будто правда у нас в руках… Так ли, Дмитрий Михайлович? «Собиновский фасон», а не правда. Да и этого не хватит на всех. Не бывает иначе! Все равно — лгут люди…
— Зачем же?
— Наверно, из самолюбия. Вот, например, послушайте-ка, что Леонид Владимирович повествует…