Когда крепости не сдаются
Шрифт:
На следующий день в газетах сообщалось об отозвавшемся в Москве землетрясении с эпицентром в Румынии и о том, что подобного не случалось в Москве с 1802 года. Именно в эту удивительную ночь к Карбышеву пришла старость, то есть он впервые почувствовал себя стариком.
Франция капитулировала. Армии Англии, Бельгии и Голландии были разбиты, и Западная Европа превратилась в колонию германского фашизма. Днем и ночью военные заводы Шкода в Чехословакии, Шнейдер-Крезо во Франции, Аскальдо в Италии работали на гитлеровскую Германию. Кроме своей собственной, огромной, хорошо обученной, опытной армии, Гитлер распоряжался войсками Италии, Финляндии, Венгрии, Румынии, франкистской Испании. Рядом с сознанием правоты
За окном снег ярко горел на февральском солнце. Крыши домов искрились алмазной россыпью, глазам было больно смотреть на этот блеск. Волны удивительно свежего и чистого воздуха катились по улицам. Наркевич уславливался с Карбышевым о теме и времени его лекции и думал о нем самом. Как воздух сегодняшнего дня, чиста атмосфера труда и терпенья, в которой живет этот человек. И так же, как этот воздух, свежа новая, новаторски развиваемая им наука. Может быть, было бы преувеличением сказать, — что Карбышев создал законченную теорию инженерного обеспечения боя и операций. Но никто так много не работал над ней применительно к новым условиям современной машинной войны, как он. Уже и в старой Военно-инженерной академии поговаривали о тактической стороне этих вопросов; но теперь из них сложился целый отдел военно-инженерной науки. Трудно знать, как бы все это получилось без Карбышева, Теперь он стоял на самой широкой стезе признания. И начиналась по отношению к нему совсем иная, чем прежде, «отдача». Даже «стороннему» человеку, Наркевичу, было известно, что Карбышева опять прочили на должность начальника Военно-инженерной академии и что он опять отказался. «Поздно, товарищи, стар…»
Гость и хозяин сидели в столовой. Комната казалась огромной и пустой после того, как из нее вынесли застоявшуюся с Нового года елку. Карбышев говорил:
— С удовольствием прочитаю у вас лекцию. Глеб… В «Оргастрое» народ ученый. Рождают гипотезы. А что такое гипотеза? Выступление науки в поход. Следовательно…
Наркевич потер складку, успевшую лечь поперек его переносицы после памятного юбилейного вечера в октябре, и тихо усмехнулся.
— Следовательно, уничтожение гипотезы — победоносный конец похода. Вот с этой точки зрения и надо, Дмитрий Михайлович, выбрать тему.
— Правильно. «Боевые эпизоды» из войны с белофиннами — не годится…
— А жаль.
— Почему?
— Я слышал, что, когда вы выступали с «Боевыми эпизодами» в Доме журналистов, вас слушали, разинув рот.
— Да. Стены дома потряслися, и некоторые литературные женщины, находившиеся в интересном положении, прямо оттуда разъехались по родилкам. Может быть, «Колонные дороги» — о роли инженерных войск при движении армии вперед? Исправление дорог, мостов… А? Нет, пожалуй, и это не годится…
— Почему?
— Не то, Глеб, не то. Ага… Кажется, нашел: «Современный укрепленный район на опыте разгрома линии Маннергейма». Хорошо?
— Великолепно!..
Клуб звенел звуками. Певучие голоса скрипок сталкивались, схлестывались, но не сливались даже и тогда, когда под натиском трубных басов становились еле слышными. Воздух жил, его делали живым звуки. Они неслись, растекаясь по широким коридорам, между цветами в кадках и картинами в золотых багетах, и казалось, что нет ничего проще, как видеть эти волны музыкального моря и даже трогать их рукой. Карбышев шел по коридору и думал: «Сколько беззаботного спокойствия в этой музыкальной громкоголосице… И как вместе с тем она близка к тому голосу борьбы, которым сейчас заговорю я…» Дверь в зал, полный пиджаков и рабочих курток, закрылась позади Карбышева, и музыка осталась за дверью. Карбышев быстро поднялся на эстраду, еще быстрее шагнул к ее краю и начал говорить:
— Энгельс писал об осаде Севастополя, что она «не будет иметь равных себе в военной истории». Севастопольская оборона — дело рук
Карбышев уже не стоял у края эстрады, а ходил вдоль края, разгоряченный и взволнованный.
— Итак, в плохих руках укрепления часто бывали бесполезны и даже опасны, в хороших же руках они всегда были силой. А в очень хороших — богатырской силой, о которую разбивался самый грозный прибой осады…
Он говорил о том, что «хорошие» и «очень хорошие» руки создаются революционным преобразованием военного искусства, и тут же точно определял роль новой техники в этом преобразовании. Вспомнив сложную историю своих изобретательских стремлений, он неожиданно для слушателей засмеялся и сказал:
— Извините за парадокс: хотя на пути технического новаторства мы иногда и терпим поражения, но побеждаем в конце концов всегда…
И затем перешел к событиям войны с белофиннами.
— Задачи советской фортификации прямо вытекают из политики мира нашего государства: мы не хотим чужой земли, но и своей не отдадим. Разгром образцового современного ура — линии Маннергейма — был практическим решением одной из таких задач…
…Лекция кончилась и люди в пиджаках и куртках уже не сидели, а стояли. Дверь зала то открывалась, то закрывалась; из коридора то буйно врывались отзвуки неугомонного музыкального кавардака, то сейчас же бесследно тонули в гуле восклицаний и дружном звоне хлопков, ни на минуту не смолкавших в зале. Наркевич подошел к Карбышеву и, крепко сжав его маленькую руку в своих холодных ладонях, долго благодарил, признательно глядя в лицо тревожными глазами.
— Ну вот и вышло, Дмитрий Михайлович, по-вашему…
— А что вышло?
— Возвращаюсь в армию. Еду на запад.
Он вынул из кармана клетчатый платок и понес было к лицу, но не донес и снова спрятал в карман. Карбышев сделал быстрое движение, точно муху со лба смахнул.
— Что вы говорите?
— Да. Предсказывать будущее трудно. Но не стараться в него проникнуть еще трудней. Вы сегодня говорили на лекции: «мало уметь, надо знать; мало знать, надо понимать. — И наоборот». Это очень верно. Конечно, я не то, что вы, — знай себе, шагаете через бурю, только шапку поглубже нахлобучиваете. Я — не то. Я, что называется, пожиже влей. Но ведь всякий человек, Дмитрий Михайлович, хорош, если перенестись в него и не требовать от него больше того, что он может дать. Тут, собственно, и колец всяким толкам о людях…
Карбышев и Наркевич вышли из залы.
— Жаль бросать «Оргастрой», — самое прямое, казалось бы, для меня дело. А вместе с тем я и рад его бросить… Так надо. Всю жизнь стремиться к массам, мечтать о подвиге… Всю жизнь… Но где же, спрашивается, самый простой, самый доступный подвиг, как не в армии, не на службе в ней? Я знаю, вы сейчас думаете: «Опять — тенденция крайностей, опять — интеллигентский трюк…» Думайте, что хотите. Вы — шире, проще, народнее меня. Зато я больше страдал. И выстрадал. Фанатическая страстность юности, — помните мои сражения с отцом? — странным образом привела меня к революционному педантизму. Вы первый мне об этом сказали. Много раз потом, после гражданской войны, здесь, в Москве, замечал я ваш осуждающий взгляд. Вы осуждали мое филистерство. В теории все было хорошо, даже превосходно. А на практике я оставался жалким индивидуалистом, и настоящая массовость самоощущения была мне все-таки чужой. Но теперь это кончилось, повернулось, стало на верный, на самый короткий путь от мечты к ее свершению. Ясно вам, Дмитрий Михайлович, почему это я, совсем не военный, в сущности, человек, вдруг затосковал по армии? И зачем иду в армию?