Когда плачет скрипка. Часть 1
Шрифт:
Однажды вечером бабушка предложила Михаилу:
– Миша! Сходи на колхозное поле. За рекой хорошая кукуруза. Или ты боишься? Все туда ходят.
Он не боится! Да и сестра перестанет хныкать.
Но, когда первые початки упали на дно холщовой сумки, его охватил стыд и страх. Сын Егора, так его называли и знали во всем селе, мелкий воришка!
Раздался шум на дороге. Он присел и замер. В груди гулко колотилось сердце, щеки и уши пылали. Еще немного – и начнется паника. Он напряг волю, чтобы вернуть контроль над собой. Вспомнил совет отца: в таких случаях пошутить,
«Хорошо, что не ухом, иначе был бы пожар. Нашли бы на поле обгоревшие кости пионера Миши и поставили бы здесь памятник как спасителю колхозного добра», – эта шутливая мысль вернула ему самообладание, но не надолго.
Самым трудным оказалось пройти с сумкой, полной кукурузных початков, по дороге к мосту и затем по улицам к дому. Он сидел над рекой под старой вербой. Солнце только что скрылось. Пожар заката пылал на небе и в гладкой, как зеркало, речной воде.
В груди пылал пожар стыда. Сколько пробыл в оцепенении, он не помнит. Небесный пожар стал покрываться пеплом, стало заметно прохладно.
У Михаила появилась идея.
Разделся, сложил одежду в сумку и вошел в воду. Он переплыл речку с сумкой на голове и как был в мокрых трусах огородами добрался до дома. За каждым забором ему мерещились ехидно-насмешливые глаза: сын Егора – воришка!
– Ты, почему так долго? – встретила в тревоге бабушка. Он молча бросил сумку на лавку около печи и поднялся в свою комнату. Переоделся и лег поверх одеяла на кровать.
Перед глазами было окно. Еще маленьким Михаил попросил не закрывать его окно ставнями или занавесками. Засыпая и просыпаясь, он любил наблюдать изменяющийся и в то же время повторяющийся круговорот: закаты, молодую луну, беспорядочный орнамент дождевых капель и струй, фантастические морозные узоры, фейерверки вечерних и ночных гроз.
В комнату заглянула бабушка с тарелкой в руке:
– Кукурузу есть будешь?
Он не ответил. Она молча ушла.
Луна уже светила в окно, когда заставил себя спуститься в ванную помыть ноги перед сном.
Казалось, дом спал. Трели цикад на улице проникали в каждый уголок дома. Внизу он услышал еще какое-то сдавленное бормотание. Пошел на звуки и очутился в комнате родителей. Комната так и осталась нетронутой с того дня, когда ее хозяева ушли на праздник. Бабушка только повесила над кроватью с высокими подушками увеличенную фотографию отца и матери.
Теперь бабушка стояла на коленях на полу в одной ночной рубашке под этими портретами. Ее худые темные от загара руки лежали на белом покрывале, словно тянулись к портретам.
Она просила у них прощения. Слова прерывались сдавленными рыданиями.
Михаил хотел незаметно уйти. Скрипнула половица. Он замер. Бабушка оглянулась и так на коленях бросилась к нему, уткнулась лицом в его голые ноги и зарыдала, причитая:
– Прости, Миша! Прости! Боже! Что я наделала?! Не бери чужого! Никогда не бери! Боже! Егор меня не простит!
Михаил гладил ее седые, но еще густые волосы молча. Спазм сдавил горло, слезы катились из глаз, и он боялся разрыдаться.
Потом они сидели на веранде летней кухни при свете луны. Михаил пил топленое козье молоко с хлебом. Бабушка накинула на плечи большой платок из козьей шерсти и торопливо вспоминала, вспоминала…
Свою молодость, мужа, детство своих детей, Егора и Ильи, коллективизацию, голод, войну…
Уже потом он уловил моральный стержень всех бабушкиных воспоминаний в ту ночь и в другие долгие зимние вечера. Старая деревенская женщина не могла или не хотела высказывать мысль прямолинейно: нужно в любых, самых трудных обстоятельствах хранить честь и достоинство, свое и семьи.
Во время оккупации в их доме, еще старом доме довоенной постройки, квартировали в одной из двух крошечных комнат два немецких солдата.
Немцы вели себя на удивление корректно. Будто это не завоеватели, а квартирующие прилежные студенты. Они действительно до войны были студентами и один из них – Вилли всюду таскал за собой в солдатском ранце телескоп. В безоблачные вечера, когда сумерки сгущались и звезды проступали ярко, как огоньки на развороченном только что потухшем пепелище ночью, Вилли ложился спиной на копну соломы и направлял телескоп в небо.
Иногда он позволял Егору и его старшему брату Илье смотреть в трубу, при этом пытался что-то объяснить. Немецкий язык деревенских мальчишек и русский немецкого студента не позволяли вынести из этих объяснений что-либо вразумительное, но Егор был потрясен грандиозностью звездного мира, который открывался за окуляром телескопа.
В начале 43-го, когда Гитлер в очередной раз лихорадочно собирал резервы для прорыва Сталинградского котла, Вилли с приятелем вернулись заметно расстроенные и стали упаковывать вещи.
– Вогин? Куда? – спросила хозяйка.
– Нах Сталинград!
Это слово вот уже несколько недель как зажгло огонек надежды на перелом и победное окончание войны – Вилли охотно делился сведениями с фронта.
Он никогда не спрашивал, но догадывался, что муж этой еще не старой женщины, скрывающей свою красоту под поношенной и латаной одеждой, на фронте.
– Сталин и Гитлер есть преступники, – этими словами Вилли обычно завершал свои военные сводки.
Однажды он сказал Егору:
– Сталинская коллективизация толкнула немецкий народ в руки Гитлера. Теперь Гитлер и Сталин делят между собой мир.
Возможно, слова были другие, но отец запомнил эту мысль в такой словесной форме. Не сразу он ее усвоил – только в пятьдесят шестом году, но повлияла она на его жизнь существенно. Во всяком случае, Михаил услыхал эти слова очень рано. Сначала в разговорах взрослых, потом в его дискуссиях с отцом.
Бабушка привыкла к безобидным постояльцам и была сильно обеспокоена вопросом, кто придет на их место.
В центре села, размещалась эсэсовская часть. Те вели себя не так, как студенты. Для начала перестреляли всех собак. Потом из домов получше выселили всех и устроили казармы, столовую и клуб.