Когда рушатся троны...
Шрифт:
24. ПРИЗРАК ДИКТАТУРЫ
Тимо очнулся…
Сначала, в первый момент, не сообразил, где он и что все это значит. Он так сжился со своей меблированной комнатой, а здесь, с этих стен, глядят на него величавые портреты. С потолка смотрит плафон, перевитый гирляндами лепных золоченых барельефов.
Вырос щеголеватый, высокий, нарумяненный Ячин.
— Ну, что? — привскочил Тимо, забывший и свой обморок, и свои ранения.
— Как сквозь землю! И не только он, а и мать, и жена!.. все!..
Ячин хотел еще что-то прибавить, но был страшен
— Если он исчез, если он избежал нашей мести… Даю тебе слово, слово Тимо, — я застрелюсь!..
— Не говори глупостей… Ты потерял много крови… у тебя повышена температура…
Тимо подошел к нему вплотную. Черты его исказились, и он как-то шипяще бросил прямо в чисто выбритое, с подведенными глазами лицо Ячина:
— Молчи!.. Ты ничего не понимаешь!..
А не понимал «музыкальный майор», да и не мог понять творившегося в сердце Тимо. Злоба эта и бешенство, захлестнувшие Тимо, были не столько против Адриана, сколько против самого же себя. Случилось то, чего он никак не предвидел. Адриан скрылся и объявится где-нибудь уже недосягаемый, неуязвимый. Неужели стоило затевать всю эту резню, весь этот ужас? Для кого и для чего? Чтобы пустить к власти Абарбанелей, Мусманеков, Шухтанов? Да будь они трижды прокляты! Он, Тимо, ненавидит Адриана, ненавидит, но, по крайней мере, уважает и как монарха, и как солдата, а этих господ и не уважает, и презирает.
Вот что огненным вихрем пронеслось в его отяжелевшей голове. Но что сделано — сделано, кровь пролита… много крови! Павших уже не воскресишь, зверь выпущен из клетки. Он здесь, близко, он кругом — этот зверь… Гогочет, рычит, упивается королевским вином и возможностью невозбранно бесчинствовать, грабить.
Ячин знал своего друга Тимо. В такие моменты необходимо нажать какой-то клапан и, подобно пару, выпустить излишек того, что клокочет внутри.
— Слышишь, Тимо? Ворвалась чернь… Совсем то же самое, что было в Петрограде в Зимнем дворце…
— Что? Я им покажу Зимний дворец! За мной! — и, выхватив свою с густо запекшейся кровью саблю, Тимо бросился разгонять ворвавшуюся улицу.
— Вон отсюда, негодяи, канальи! Вон, сволочь! — и, не глядя, он бил плашмя по головам, по рукам, по спинам, по чем попало, бил, не разбирая, всех-и агитирующих «интеллигентов», и каких-то темных прохвостов, «загримированных» рабочими, и визжащих баб, и матросов, обвешанных красными бантами, пулеметными лентами и ручными гранатами.
Он — один. Ячин благоразумно держался поодаль, — а их десятки, сотни, — здоровенных, опьяневших, обнаглевших, разнузданных… Они, особенно матросы, щелкали зубами и, огрызаясь, хватались за револьверы. Но никто на смел не только броситься на Тимо, а даже ослушаться. Так тигр, одним взмахом лапы могущий превратить своего укротителя в бесформенные клочья мяса, боится его и, пятясь к железным прутьям клетки, спружинивается для гигантского прыжка… А в конце концов, подгоняемый хлыстом, прыгает сквозь цветной обруч.
Войдя во вкус производимой им дезинфекции, играя с огнем, бессознательно упиваясь сладким ядом власти над этим
Какой-то запыхавшийся черноглазый молодой человек, уже с красным бантом, уже с красной повязкой на рукаве бархатной куртки, уже самозваный углубитель революции, нагнал Тимо:
— Товарищ полковник, уже все собрались!.. Ждут вас…
— Где собрались? Кто ждет?..
— Скорей, товарищ! Я приехал за вами… Нас ждет машина…
— Да вы сначала отвечайте на мой вопрос, черт вас дери совсем! — прикрикнул Тимо.
— Виноват, сами знаете, — спешка… Там, у Абарбанеля… Уже собрались… Мусманек, Шухтан, Ганди, Савинков… Признавший революцию министр Рангья… и еще… Скорей же, товарищ!..
— Пусть подождут! Видите, я очищаю дворец от хулиганья… А вы… не теряйте меня из виду.
— Товарищ, это совсем невозможно… И затем — такие меры… Вы вооружаете против себя демократию…
— Еще одно слово, и я прикажу вас арестовать…
«Углубитель революции» понял, что с этим «солдафоном» шутки плохи, сократился и с выдавленной улыбочкой поджал хвост.
Вершители судеб пандурской демократической республики только тогда отважились собраться у Абарбанеля, в его роскошном особняке, оберегаемом офицерским патрулем, когда выяснилась победа по всему фронту.
Когда было известно уже, что дворец захвачен, хотя и ценой больших потерь, когда выяснилось, что весь город уже в руках восставших, а на всякий случай к кавалерийским казармам, и без того терроризированным огнем морских пушек, двинуты броневые машины и артиллерия…
Только тогда, узнав самую последнюю новость, что жандармерия и полиция разоружены, пришли в себя и Шухтан, и Мусманек, и Ганди, и холодный липкий страх, такой подлой животной дрожью колотивший этих трусов, стал понемногу улетучиваться.
Собрались в готическом, разделенном на две половины острой готической же аркой, кабинете Абарбанеля. Кроме хозяина, Шухтана, Мусманека и Ганди, был еще министр путей сообщения барон Рангья, был Савинков, бледный, важный, почти священнодействующий, со своим волчьим лбом. Он выглядел каким-то колониальным охотником.
Английский, ловко сидящий китель, к этой ночи специально сшитый. Два ремня крест-накрест на груди, ремень вокруг пояса, и на нем — тяжелый маузер. Защитные галифе, желтые кожаные гетры, желтые ботинки. Едва Савинков успел войти, кабинет наполнился запахом аткинсоновского «Шипра».
В эту ночь Савинков успел проявить большую активность. Что-то делал, кого-то арестовывал, куда-то ездил, кого-то расстреливал. Он хотя и молчал, дымя сигарой, предложенной Абарбанелем, но всем своим надменно холодным видом говорил: «Все вы здесь — жалкие, мокрые курицы! Забившись по своим щелям, выжидали. А я, старый бомбист и революционер, не прятался, не выжидал, а действовал, и, если бы не я, еще неизвестно, какой бы все это приняло оборот…»