Когда я умирала
Шрифт:
— Поди возьми его, — говорит Квик.
А повозка проехала. Я говорю:
— Могу спорить, эту ему папаша Лон не за так отдал.
— Да, — говорит Квик. — Папа ему продал. — А повозка едет дальше. — Они, поди не слышали про мост, — говорит Квик.
— А что они тут делают? — спрашивает Маккалем.
— Да, видно, жену похоронил и отпуск себе взял, — Квик говорит. — В город, видно, едет, а Таллов мост у них залило. И про этот, значит, не слышали?
— Тогда им лететь придется, — я говорю. — Думаю, что отсюда до устья Ишатовы ни одного моста не осталось.
Что-то у
— Ты бы им крикнул, — говорит Маккалем. Черт, на языке вертится имя.
Квик крикнул, они остановились, он пошел к повозке и объяснил. Возвращается вместе с ними. Говорит: «Они едут в Джефферсон. Возле Талла моста тоже нет». Будто мы сами не знаем, и нос как-то морщит, а они сидят себе — Бандрен с дочкой и малец спереди, а Кеш и другой, про которого судачат, на доске у задка, и еще один на пятнистом коньке. Наверно, они уже принюхались: когда я сказал Кешу, что им опять придется ехать мимо Новой Надежды, и как им выгодней поступить, он только одно ответил:
— Ничего, доберемся.
В чужие дела лезть не люблю. Каждый пусть сам решает, как ему быть, — такое мое мнение. Но когда мы с Речел поговорили о том, что специалист покойницей их не занялся, а у нас, мол, июль, и все такое, я пошел к амбару и хотел про это с Бандреном поговорить.
— Я ей дал обещание, — он мне в ответ. — Она так решила.
Я заметил, что ленивый человек, которого с места не стронешь, если уж двинулся, то пойдет и пойдет, как раньше сидел и сидел, — словно бы ему не так противно двигаться, как тронуться и остановиться. И если появляется трудность, мешает ему двигаться или сидеть, он этой трудностью даже гордится. Анс сидит на повозке, сгорбившись, моргает, мы рассказываем ему про то, как быстро моста не стало и как высоко вода поднялась, а он слушает, и, ей-богу, вид у него такой, как будто гордится этим, как будто он сам сделал наводнение.
— Значит, такой высокой воды вы никогда не видели? — говорит. — На все воля Божья, — говорит. — К утру она вряд ли сильно спадет.
— Ночуйте здесь, — я говорю, — а завтра с утра пораньше отвезете к Новой Надежде.
Мне этих мулов отощавших стало жалко. А Речел я сказал: «Ты что же, хотела, чтобы я прогнал их на ночь глядя, за восемь миль от дома? Что мне было делать-то? — спрашиваю. — Всего на одну ночь — поставят ее в сарае, а на рассвете уедут».
Ну, и говорю ему:
— Оставайтесь здесь на ночь, а завтра пораньше везите обратно к Новой Надежде. Лопат у меня хватит, а ребята поужинают и могут заранее вырыть, если захотят, — и вижу, его дочка на меня смотрит. Если бы у ней не глаза были, а пистолеты, я бы сейчас не разговаривал, — прямо прожигают меня, честное слово. А потом пришел к сараю, — они там расположились, — слышу, дочка говорит, не заметила, как я подошел. Говорит:
— Ты ей обещал. Она не хотела умирать, пока ты не пообещал. На твое слово понадеялась. Если обманешь ее, Бог тебя накажет.
— Никто не может сказать, что я не держу слово, — Бандрен отвечает. — У меня душа всем
— Какая у тебя душа, не знаю, — она говорит. Говорит быстро, шепотом. — Ты ей обещал. Должен сделать. Ты… — Потом увидела меня и замолчала; стоит. Если бы они были пистолетами, я бы сейчас не разговаривал. Ну, и опять завел про это речь, а он говорит:
— Я ей дал обещание. Она так хочет.
— Но мне сдается, для нее же лучше, если мать похоронят близко, и она сможет…
— Я Адди дал обещание, — он говорит. — Она так хочет.
Тогда я сказал, чтобы закатили ее в сарай, потому что дождь опять собирается, — а ужин скоро будет готов. Но они входить не захотели.
— Благодарствую, — говорит Бандрен. — Мы стеснять вас не хотим. В корзинке у нас кое-что есть. Мы обойдемся.
— Ну, раз ты так печешься о своих женщинах, — говорю, — я тоже пекусь. Когда мы есть садимся, а наши гости за стол не идут, моя жена считает это за оскорбление.
Тогда его дочка пошла на кухню помогать Речел. А потом Джул ко мне подходит.
— Конечно, — я говорю. — Натаскай ему с сеновала. Мулов накормить и ему дай.
— Я хочу тебе заплатить, — говорит.
— За что? — спрашиваю. — Что же я, человеку корма для коня пожалею?
— Я хочу тебе заплатить, — он говорит; мне послышалось: «лишнего».
— Чего лишнего? — спрашиваю. — Он что, зерна и сена не ест?
— За лишний корм. Я даю ему больше и не хочу, чтобы он у чужих одалживался.
— У меня, парень, ты корм покупать не будешь, — я говорю. — А если он может всю клеть сожрать, завтра утром я помогу тебе погрузить мой сарай в повозку.
— Он никогда ни у кого не одалживался. Я хочу за него заплатить.
А меня подрывало сказать: если бы мои хотения исполнялись, тебя бы тут вообще не было. Но я только одно сказал:
— Тогда самое время ему начать. У меня ты корму не купишь.
Речел накрыла ужин, а потом с его дочкой стала стелить постели. Но в дом никто из них не пошел. Говорю ему:
— Она уже столько дней мертвая, что ей эти глупости ни к чему. — Я не меньше любого уважаю покойников, но уважать-то надо самих покойников, и если женщина четыре дня лежит в гробу, самое лучшее к ней уважение — похоронить ее поскорей.
А они не желают.
— Это будет неправильно, — Бандрен говорит. — Конечно, если ребята хотят лечь, я с ней один посижу. Не могу я ей в этом отказать.
Когда я вернулся туда, они сидели на корточках вокруг повозки.
— Пускай хоть мальчонка пойдет в дом, поспит, — говорю. — Да и ты бы пошла, — говорю его дочке. Не хотел я вмешиваться в их дела. И ей тоже вроде ничего плохого не сделал.
— Он уже спит, — говорит Бандрен. Они его уложили в корыто в пустом стойле.
Ну так ты иди, — говорю ей. А она молчит. Все сидят на корточках. И едва их разглядишь. — А вы, ребята? — спрашиваю. — Завтра у вас трудный день.
И немного погодя Кеш отвечает:
— Благодарствую. Мы обойдемся.
— Не хотим быть в тягость, — Бандрен говорит. — Благодарим покорно.
Так и остались сидеть на корточках. Принюхались, наверно, за четыре-то дня. А Речел — нет.
— Это безобразие, — говорит. — Безобразие.