Когеренция
Шрифт:
Вспомнилась армия. Боли в спине. Жар нагревателя. Удушливые обрезки колбасы. Шаховские усы парят над летающим стаканом, как орёл над жертвой.
Армия. Армейка. Армагеддон. Третья рота, первый взвод. Командир тоже на «А» – Андреев. Низкий, кривой, горластый. Спина полумесяцем и зад словно поджат: боится пинков старших, потому раздаёт пинки младшим. Без природного чувства юмора, но с настойчивым желанием шутить. Заставляет нас с Витькой чистить плац помазками для бритья, покрякивая:
– Эй, Куприн, ты чё там елозишь? У тебя что, полные штаны… это самое… пшеницы, что
Вихотка издаёт смешок и цедит сквозь зубы: «Полные штаны пшеницы… Придурок. При чём тут пшеница?» А я показываю ему: тихо! Метём дальше, поднимая беззубые облачка пыли. От сидения на корточках болит спина, словно закованная в негнущийся панцирь.
И так всю жизнь… Андреевы были и после. Один из таких Андреевых вынудил из армии уйти, хотя за выслугу лет обещали квартиру. Не маялся бы сейчас в Плеснёвке, эх…
Лицо Шахова умиляется через сигаретный дым. Стакан закутан в крепкой ладони. А на дне стакана – наше горькое счастье. Грамм семьдесят.
– Это, Григорий Иванович, не параша пивная. Это чистоган. Это кот Шрёдингера в стакане, – напутствует Шахов. – Давай-ка напомним себе, кто мы есть в этом терновнике.
Дыши, Гриша. Думай о дыхании. Слышишь пульс? Пульс околачивает рёбра глухой болью. Вдох, выдох. Не частить. Вдох, выдох. А если взять у Шахова стакан, пульс выровняется. Насос, хлябающий вхолостую, заполнится жидкостью. Шахов так и говорит: организм болеет, когда скучает.
Меркер… Какой ещё Меркер? Клиент, что ли, какой-то?
Да, Меркер. Грише он не знаком, его знает Ким, и сейчас мысли о сумасшедшем майоре плавно просачиваются в Гришино сознание, разлагаясь в нём на аминокислоты и усваиваясь белком фантомных идей.
Меркер был изрядной сволочью. Помнишь, Гриша? Нет, ты не помнишь. Откуда тебе знать, что случилось на базе «Пеликан» три года назад, когда Ким ещё был совсем другим человеком. Но ведь тебе, Гриша, есть что добавить к этой истории. У меня – Меркер, у тебя, допустим, этот дурак Андреев. Ну?
Перед Гришиными глазами всплывает лицо долговязого новобранца с подслеповатыми глазами. Простоватое такое лицо, даже немного животное, только в нём не животная злость, а животная кротость. Так моргают зебры и, моргая, плачут. Таких в армии вычисляли сразу. И что бы они потом не делали, на спине у них был прицел.
Как же его звали? Уже и не помню. Сашка какой-нибудь или Вовка. Пусть будет Сашкой. Сашка на публике держался дурачком, но я его тогда почему-то понимал. С глазу на глаз Сашка говорил разумно, просто был медлителен, заторможен, глуховат. Из деревенской семьи.
С подачи Андреева или просто с его согласия любимым занятием нашей свиноты было дать Сашке поджопник. Подбежать сзади и пихнуть сапогом в район копчика. А ещё лучше проделать это в строю. Или швырнуть гнилым сопливым яблоком. Харкнуть на спину. Измазать его подшитый воротничок солидолом.
Сашка злился. Он был по-деревенски дородным и, впадая в бешенство, метал, как носорог. А нашим оболтусам только того и надо было: его валили кучей или выставляли перед Андреевым, а тот, не разбираясь, вкатывал трое суток дежурств или отправлял на унитазные работы.
Никто Сашке
Мне повезло просто: я рукастый был. Командиру телевизор отремонтировал. А Сашка сразу не врезался в строй, стоял всегда одинокий, как каланча, и тут уж ничего не поделать. Андреев называл его «дурень навозный», и это звучало как команда «фас!».
И что ты сделал, Гриша? Почему ты не выкипел настолько, чтобы покончить с армией навсегда? Не высказал всё Андрееву при увольнении? А хочешь, Гриша, узнать мою историю? Про то, куда завели нас потомки твоего Андреева лет тридцать спустя? Рассказать тебе про гниду-Меркера, плоть от плоти твой Андреев, только озверевший от одиночества и бесконтрольности на арктической базе «Пеликан»?
Стоп, Ким! Хватит. Дыши! Просто дыши. Вдох-выдох. Мысли сами лезут в голову: едва отвлёкся, и залит ими до самых краёв. Незачем флюенту знать подробности.
Алка вспомнилась. Какая она теперь, интересно? Располнела поди да детей нарожала. Алка говорила: у тебя, Гриша, сердце есть. А что же она ещё говорила? Уже и не помню. Но что-то говорила, и это наполняло меня решимостью. Только потом решимость эта вышла, как тёплый воздух.
Всю жизнь я чего-то стеснялся. Не любил противоречить. А почему? Что же такого плохого в тебе, Гриша, чтобы вечно оглядываться? Так ничего во мне плохого, только и хорошего вроде ничего. Я – человек простой.
А если Алка права, и ты, Гриша, лучше многих? Да только грех твой – уступчивость и душевная лень.
– Ну, ну, ну, – Шахов подставил стакан мне под самые губы, которые ощутили горечь на расстоянии. – Душа твоя свёрнута как папирус, а потому её надо смочить.
Я оттолкнул руку, и стакан с грохотом упал, покатившись по столу. Максимыч смотрел блестящими глазами, едва заметно водя головой, как болванчик.
– Апокрифы, Гриша, ты свои для Верки прибереги, – проворчал он угрюмо. – А меня зашкуривать не надо. Сказал бы сразу – не буду.
– Я, Максимыч, сразу и сказал.
И вдруг, словно перещёлкнули свет, я увидел другого Шахова, усталого, съехавшего внутрь безрукавки, с морщинами по всему лицу. А может быть, то сидел спившийся, но упрямый в своей натуре Андреев? Или я увидел колючую голову Меркера? Видел ведь я его в таком облике, со стаканом в руке, внезапно размякшего, чтобы на утро стать ещё зверее.
Максимыч встал, напирая сверху. Бутылка в его руке целилась поверх меня своим дулом. Стакан он держал демонстративно, будто древко флага:
– Ты, Гриша, сказал, но сделал это неуверенно и в миноре. А значит в душе твоей есть протест. Раскольничество в тебе, Гриша. Уж я-то чую. Я тебе не первый год накапываю, – он сощурился, отмеряя дозу. – Ну-ка, пригубим за наше астральное тело и вечную жизнь поколений.
– Да пошёл ты!
Лицо Меркера маячило перед глазами. Я всадил ему кулаком по рукам, и бутылка выпала из нетвёрдой клешни, хлопнула о стол, покатилась по нему и через секунду рухнула на бетонный пол, издав глухой и приятный хлопок. Пух! Запахло спиртом.