Кольцо графини Шереметевой
Шрифт:
— Истинно так. Отец Матвей тебе про то сказывал?
— Он. Отчего устроен так человек, что, пока не стукнется лбом, не поумнеет?.. Помнишь, каким я был в Петербурге? Ерошничал, лиховал...
— Запальчив, необуздан, — улыбаясь добавила она, а про себя подумала: да ведь за то тебя и полюбила.
— Цветок мой лазоревый, ты всегда была про меня хороших мыслей. Да ведь я-то не таков, ведь ферлакур я был отменный. — Он скосил глаза на жену, боясь, что слова эти ей не по нраву. Лицо её оставалось спокойным, и он продолжил: — Намерения имел я разные, всё думал, на ком жениться, то на Елизавете, то на Ягужинской...
«Что за страсть неуместная к покаянию? —
Впрочем, князь тут же раскаялся в словах своих, крепко обнял её и быстро заговорил:
— Не тревожься, друг мой, не серчай на меня! Прости великодушно. Давно сие было, тогда не уразумел я ещё всей доброты твоей и мудрости. Только тут всё открылось.
III
А вечером того дня, уложив сына спать, князь Иван и Наталья затопили печку, достали из сундука книги и сели у огня. Иван читал Библию, она — «Четьи-Минеи». Жития святых, составленные Димитрием Ростовским, были ей дороги: Димитрий Ростовский (Туптало) когда-то учился вместе с отцом её в Киеве, а потом постригся в монахи, обрёл уединение в Ростове и там работал над житиями. Единственную эту книгу и взяла с собой Наталья Борисовна и знала уже многие заповеди ростовского праведника, стараясь следовать им в трудные минуты: «Покорное слово гнев укрощает», «Будь тих, нетщеславен, кроток и явишься истинным учеником Христа».
Впрочем, в тот сентябрьский вечер книгу она отложила и взяла вышиванье. К Рождеству она дала обет закончить икону Божьей Матери Предстоящей.
Муж открыл страницы Библии, где были псалмы Давида. Когда-то в Петербурге пришлось ему видеть невеликую, менее двух аршин, деревянную скульптуру, изображавшую царя Давида — псалмопевца, и здесь отчего-то в памяти всё время возникал он: чуть склонённая голова, закрытые глаза (будто прислушивается к музыке), руки на струнах цитры и вдохновенное выражение. Что-то сходное появлялось и на лице князя, когда он читал звучные и ясные строки.
—«Услышь меня, Господи! Услышь слова мои! Уразумей помышления мои! Внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой, ибо я Тебе молюсь... Ты погубишь говорящих ложь, кровожадного и коварного гнушается Господь. А я, по множеству милости Твоей, войду в Дом Твой, поклонюсь святому храму Твоему... Господи, путеводи меня в правде Твоей, рази врагов моих, уровняй предо мной путь Твой. Ибо нет в устах их истины: сердце их пагуба, гортань — открытый гроб, языком своим льстят...»
Нитки у вышивальщицы путались, перекручивались, часто образуя узелки, и Наталья терпеливо распутывала их, подцепляя иголкой. С её тонкими и длинными пальцами обычно это легко удавалось, но сегодня бело-серебристая нить, взятая для фона Богоматери, никак не поддавалась. Лик Богоматери в песчаных и коричневых тонах был хорош, но окружение никак не давалось. Ей хотелось сделать его светлым, как здешняя белая ночь или как белый разлив Сосвы, туманные берега. Уж не оттого ли происходила эта нескладица, что до сих пор помнились слова мужа про Ягужинскую, хоть и не показала она виду?
Князь, отложив книгу, взглянул на жену. Тёмные волосы на прямой пробор, сзади пучок, юный облик: девочка, не мать — тёплый платок на плечах, милое, доброе лицо, но отчего так строга? Где её ребячливость? Неужто осердилась за Ягужинскую? Ведь не скажет, никогда не выскажет обиды, он уж изучил её, промолчит. Князь подошёл, обнял её
Погашен огонь. Закрыты печи. Сопит в колыбельке сын. За окном воет ветер.
Долго ещё, чуть не до самого утра, проговорили в ту ночь, что-то выясняя, в чём-то каясь и прощая друг друга...
ДОЛГИМИ ТЁМНЫМИ ВЕЧЕРАМИ
I
Морозы, сырые туманы, ветер-колыхань, полгода — тёмный небосклон и тусклые коптилки с рыбьим или оленьим жиром, полная оторванность от мира, одиночество — было от чего впасть в отчаяние. Тем более княжеским отпрыскам, привыкшим к почитанию в столицах. Однако оказалось, что и аристократы могут смиряться перед любыми зимами и неволей. Время лечит, терпение вознаграждается спасением, а молодые переимчивы к переменам.
Иное дело — старые. Прасковья Юрьевна Долгорукая еле живая доехала до Берёзова, а не прошло и нескольких месяцев, как скончалась. Алексей Григорьевич после неё сразу состарился лет на десять, стал невыносимо бранчлив, мучил всех руганью и придирками, а потом потерял память, перестал узнавать дочерей. А в одну из ночей отправился куда-то, и утром нашли его возле церкви мёртвым. Сыновья и дочери, невестка справили и девятый, и сороковой день, как полагается. Но — «крута гора, да забывчива, лиха беда, да сбивчива»...
Обстановка в крепости изменилась. Как писали современники: «Суровый режим, назначенный Бироном для Долгоруких, в действительности благодаря характеру самого Долгорукого и обаятельным душевным качествам его жены Натальи Борисовны перестал соблюдаться местными властями». Ссыльные перезнакомились с охранниками, которые были весьма падки на приятельство с князьями. Отмечаясь у караула, Долгорукие стали бывать в городке, разговаривали с местными жителями; особенно близкие отношения сложились со священниками соборной церкви. Княжны вышили уже не одну «пелену», сделали немало вкладов в храм Одигитрии. Наталья Борисовна подарила «Богоматерь Предстоящую» — тёмных цветов поздней осени лик на белом туманном поле.
Во дворе острога был вырыт пруд, сделана небольшая «сажалка» для птиц, и в светлое время маленький Миша не отходил от белых неповоротливых гусей.
Между тем в Берёзов поступил новый указ: «Письма в домы свои писать, из домов приходящие допускать только те, в которых будет писано о присылке запасов и протчих нуждах... Но допрежь читать будущим при них офицерам... Записаться, когда, куды и откуда писано...» Так что ссыльные получали право переписки, однако писал ли им кто, писали ли они — неизвестно: в шереметевском архиве писем не обнаружено.