Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
— А ты? — Он словно спохватился.
Ее глаза снова наполнились слезами.
— А ты? — радостно торопил он. — Ты что — любишь? Слезы текли, но она смотрела ему в глаза. Плакала и смотрела.
— Ну, любишь? Скажи!
Она плакала.
— А-у-у, дети. Же-еня-я!
— Пойдем. — Он встал, протянул ей руку и, когда она поднялась, подхватил ее на руки.
Огляделся, куда идти, где ее платье, грибы?
— А-у-у, — раздалось вдалеке.
Он нес ее бережно, огибая еловые ветви, чтоб колючая хвоя не задела ее лица.
— А-у-у, Женя, Лида.
Он нес ее, а она, крепко обняв его за шею, прижималась к его щеке своей мокрой щекой. Он шел и смотрел по сторонам, где ее платье и грибы, где то место, где он впервые увидел ее вот такую.
— Слушай, мы, кажется, заблудились, — сказал он.
Она погладила его щеку.
— Мы, кажется, действительно заблудились, — повторил он.
— Пусть!
И поцеловала его в краешек губ. Поцеловала как девочка.
— Добегались, — сказал он и поставил ее на ноги.
Она осторожно сняла с его плеч руки.
— Чуть будем делать, мать? — улыбнулся он. — Придется тебе надеть мои брюки, а? А я останусь в трусах… — Он посмотрел на нее. — Да, но вот чем ты прикроешь грудь? Одна рубаха на двоих.
Он смотрел на нее, наклонился и бережно взял губами, как ягоду, ее темный сосок.
И она застыла, прижала к себе его голову и гладила как ребенка. И все поплыло в глазах: деревья, ели, солнечный свет, папоротники, муравейник. И остановилось. Она увидела далеко в солнечных папоротниках яркое розовое пятнышко своего платья. Все хорошо. И снова поплыло, закружилось. «Ах, как хорошо, как сладко! Да, это ребенок, мой ребенок. Как сладко, сладко сосет. Нет, еще нежнее, еще слаще. Ребенок, какой же он еще ребенок!» И гладила его волосы, склоняясь, как мать, к его голове.
И вдруг лес стал отклоняться, деревья медленно поплыли в высоту. Она почувствовала, как он бережно опускает ее на траву. В просвете деревьев она увидела над собой небо — высокое, бездонное… Зажмурилась под мигающим в листве солнечным лучом и, ощущая упругость жизни, с робостью приняла его.
Время остановилось.
Над головой шелестела листва, звонко пели птицы. И наконец она почувствовала под плечом колючую сосновую шишку.
«Что же я скажу дома? Скажу, что заблудилась. Заблудилась, заблудилась», — улыбалась она и не открывала глаз. «Заблудилась. Я заблудилась. Мы заблудились. Заблудились, заблудились, заблудились. Такого со мной еще не было. Я заблудилась, я заблудшая, заблудшая — вот кто я. А вдруг у меня будет ребенок? Он будет, я чувствую, чувствую. Он обязательно будет. Все равно, пусть будет. Никто не узнает. Он маленький и тоже заблудился в лесу. А я его нашла, спасла. Я его выведу на свет. Маленький, сонный. Пусть он будет. Красный подберезовичек мой. Я тебя буду очень любить. Ах, как буду любить. Мох, трава, шишка под плечом колется. Все равно хорошо. Ах, как хорошо! Это лес, лес, и мы заблудились в нем!»
И не только лес, не только солнце, но еще кто-то нежный долго целовал ее закрытые глаза и улыбающиеся трепетные губы.
Где-то в стороне совсем недалеко прогудела электричка.
Свет
Пьяненький дед Трофим вошел в избу с мороза, скинул тулуп и, боком, боком, с ходу завалился на кровать. В шапке и валенках.
— Опять набрался, таратор! — незлобно сказала старуха, поставила на стол самовар и подкрутила фитиль в лампе. — Где был-то?
— У Прокофья.
— Шапку-то сыми… У Прокофья… Не настираешься на тебя!
Дед приподнял голову с подушки, снял шапку и лихо швырнул ее на пол.
— Вот-вот, шуми!
— Шумлю, старая, шумлю.
Дед подумал, что бы еще сделать для шума, сплюнул на пол и сложил на груди руки.
— Пошуми у меня, пошуми! — Старуха наливала чай. — У Прокофья он был! А валенки хто сымать будет?
— Ой, старуха, не могу, стягавай сама…
— Шарик будет сымать? Тоже шляется нивесь хде по морозу. Ну, подавай ногу.
Трофим покорно выставил ногу. Старуха дернула и чуть не упала вместе с валенком. Валенок легко слетел с голой ноги.
— А где ж портянка-то, хрыч?
— Чаво?
— Чаво-чаво! Я говорю, портянку-то куда задевал?
Старуха заглянула в валенок — темно. Перевернула и тряхнула — пусто!
— Портянку-то съел, што ли? Неслух, где портянка? Платки все перетерял, теперь за портянки взялся. — Старуха ткнула старика валенком в плечо.
— Ой, не шевели, мать… Может, вместо платка в карман сунул?
— Вместо платка! Так бы вот и треснула! Давай вторую ногу, ирод!
Старик покорно выставил вторую.
— Ой, больно, мать, не дергай! Там мозоля у меня. Ой, ой!
Старуха дергала-дергала, тянула, и дед чуть не рухнул с кровати.
— Во накрутил, стервец! Да никак тут обе портянки-то? Дед, ты слышь? Намотал обе портянки на одну ногу. Вот, нестаделух!
— Цела, — сказал довольный дед, — а и хрен с ней!
— Ты штой-то хреновину порешь? Иди, чай пей.
— Не могу. Сюды подай!
— Совсем старый гриб стал! Не можешь, так не нализывайся! Стар уж больно стопки-то считать!
Старик почесал под рубахой заросшую седую грудь, слушал. Любил, когда старуха вот так ворчит, — живет еще, значит.
— Мать!
— Ну што тебе? — Старуха наливала кипяток из самовара в чайник.
— Я вот што хочу сказать. Давеча-то у Прокофья выпили мы с Евсеем, значит. Ты слухаешь?
— Слухаю. Сахар-то класть? Али вприкуску?
— Пососу! Так я говорю, выпили мы и в разговоре вот чему вывод сделали. Ты слухай!
— Слухаю, слухаю. Выводи вывод. — Старуха поднесла чашку. — Ну, поднимись, увалень!
Старик приподнялся на локтях, отвел бороденку, глотнул горячего.
— Ах, хорошо. — Сделал еще глоток и вновь отвалился.
Старуха подвинула табуретку и поставила чашку.
— Не сверни локтем-то. — Села за стол, налила в блюдце. Оба локтя на столе, блюдце у рта. Дует, дует. Подобрела. — Ну, што вы с Евсем еще порешили?
— Сады надо сажать! По всей деревне! Сады! Всем уделять сады и нам тож.