Коллективная вина. Как жили немцы после войны?
Шрифт:
Если Вы спрашиваете, какому из существующих предложений о решении еврейской проблемы или помощи в еврейских делах я отдаю предпочтение, то я назову «ассимиляцию», правда, также и в другом, более общем смысле. А именно, я считаю, что дело не столько в национализировании (растворении в разных нациях), сколько прежде всего в европеизации еврейства, что равнозначно облагораживанию, достижению более высокого положения в обществе расы, несомненно выродившейся и обнищавшей в условиях гетто, в возвращении к возвышенному и облагороженному типу еврея: это лишит его всего, что отталкивает цивилизованного европейца, и к этому следует в первую очередь стремиться. Если сегодня с этим обстоит еще очень плохо, если сегодня гетто еще смотрит на нас из глаз еврея, сгибает его шею, жестикулирует его руками и глубоко сидит в его душе, то в этом нет ничего удивительного, ибо очевидная ошибка – постоянно указывать на «две тысячи лет диаспоры» и отсюда делать вывод о недостатке у евреев способности к приспособлению. Две тысячи лет позорной замкнутости ни при чем. Возможность европеизации существует не более ста лет – время, может быть, достаточное, чтобы стать немцем в Германской империи, но недостаточное, чтобы стать европейцем. Нет решительно никакой необходимости в том, чтобы у еврея сохранился жирный
Возвращаясь к сказанному: еврейский вопрос – это вопрос общего развития культуры. Мы не решим его, не сможем ответить на него, если будем рассматривать его как отдельный вопрос. Мы работаем над его разрешением, служа, каждый по-своему, цивилизации.
О еврейском вопросе
[…] Самые ранние воспоминания о встречавшихся мне евреях – они были мне симпатичны. Мои школьные товарищи… я был с ними в наилучших отношениях, предпочитал именно их общество, инстинктивно, не задумываясь над этим. В четвертом классе рядом со мной сидел одно время мальчик Карлебах, сынок раввина, маленький, живой, правда, не всегда чистый; мне нравились его большие, умные черные глаза и волосы его казались мне красивее, чем у нас, других. К тому же его звали Эфраим, имя, овеянное поэзией пустыни, так мне представлялось после урока библейской истории, который ему, особенному среди нас, посещать не разрешалось, а может быть, он сам себя от них освободил. «Эфраим” звучало для меня интереснее, звонче, чем Ганс или Юрген. Но чего я не могу забыть, так это невероятную ловкость, с которой маленький Эфраим умел подсказывать мне, читая в книге, которую держал открытой за спиной сидевшего перед ним.
И другое воспоминание из детства: я постоянно держался мальчика по фамилии Фехер, венгерского еврея, на редкость некрасивого, с приплюснутым носом и рано пробивавшимся темным пушком над верхней губой. У его отца была маленькая портняжная мастерская в районе гавани и так как наш дом был недалеко, то я часто возвращался домой с Францем Фехером; он рассказывал мне по дороге на своем чуждо звучащем для моего уха диалекте – он казался мне интереснее, чем наш прозаический северонемецкий – о цирках в Венгрии, не таких, как цирк Шумана, который недавно давал у нас представления, а о совсем маленьких, странствующих наподобие цыган цирках, где в конце представления все участники, люди и животные, приветствуя публику, выстраивались в пирамиду. Это было забавно, уверяю вас. Кроме того, Фехер изъявил готовность выполнять мои маленькие поручения по части покупок, с которыми я не знал, как справиться, и всего за тридцать врученных ему пфеннигов купил в маленькой лавочке для матросов настоящий перочинный ножик, правда, простой, с одним лезвием, первый, который у меня появился. Однако самым привлекательным для меня было то, что у Фехеров дома устраивались спектакли, самые настоящие; родители и дети и друзья детей, очевидно, тоже «израэлиты», были заняты репетициями «Вольного стрелка», который они собирались ставить как драматический спектакль; так как я видел оперу, то мечтал участвовать в этом необычном увеселении в роли ловчего; во-первых, потому, что главные роли были уже распределены, а во-вторых, потому, что мне ужасно хотелось стоять так, как хористы в городском театре, с ружьем, держа вытянутую руку на дуле. Правда, охотники-статисты должны были появиться на сцене в обычном платье – старик Фехер смог сшить костюмы только для исполнителей главных ролей; но это меня не смущало, лишь бы получить ружье и опираться на него вытянутой рукой… Я забыл или так и не узнал, состоялся ли спектакль, во всяком случае я в нем не участвовал, при всем моем желании, – робость господского сыночка, социальные предрассудки помешали мне приходить в дом еврейского портного…
Позднее, в пятом классе, у нас был ученик, с которым я на глазах у всех сердечно подружился, – сын еврея-резника, самый веселый парень на свете, без всякого налета меланхоличности, которой наделила этот народ история и которая ясно чувствовалась и у Карлебаха и у Фехера и, наверно, неосознанно привлекала меня, – самый веселый парень, доверчивый, приветливый, беззлобный, к тому же стройный, худощавый, только губы были у него полные и сияющие морщинки в уголках миндалевидных глаз, когда он улыбался. Его образ остался в моей памяти, потому что я впервые встретил всем довольного еврея; потом я часто встречал таких. Я даже склонен думать, что сегодня удовлетворенность и веселость как главная черта характера встречается среди евреев чаще, чем среди исконных европейцев, – завидная способность наслаждаться жизнью, свойственная этой расе, вознаграждающая их за постоянные ущемления, которым они подвергаются. Учитель математики, уже дряхлый старик, упорно называл моего веселого
Ример, упоминая о том, как относятся евреи к творчеству Гёте, пишет: «Образованные среди них, как правило, проявляют больше доброжелательного внимания и более постоянны в своем почитании его, чем многие люди его веры. Их острая восприимчивость, их быстрый ум, свойственное только им остроумие делают их более чуткой публикой, чем, к сожалению, зачастую несколько медлительный и тяжеловесный ум исконных немцев».
Тысячу раз прошу извинить меня, но это в точности совпадает с моим опытом; можно ли найти более или менее крупного писателя и художника, который не был бы со мной согласен? Я не забываю, что в жизни встречается и нечто противоположное. За годы моей жизни между мной, моей натурой и еврейской возникали жестокие конфликты, и, пожалуй, это естественно. Мы часто портили друг другу кровь. Самые злобные характеристики моих произведений принадлежали евреям; самое остроумно-ядовитое отрицание моего писательского существования шло с той стороны […]. И тем не менее остается верным то, о чем писал Ример, это подтверждается в мелочах и в крупном, также и в моем случае. Евреи меня «открыли», евреи меня издавали и пропагандировали, они поставили мою невозможную пьесу; еврей, бедный Люблинский обещал моим «Будденброкам», которые вначале были приняты с кислой миной, в одном леволиберальном журнале: «Эта книга будет расти вместе со временем, ее будут читать и будущие поколения».
И когда я езжу по свету, бываю в разных городах, не только в Вене и Берлине, то именно евреи, почти все без исключения, принимают меня, оказывают гостеприимство, кормят и балуют. Разве я могу это изменить?
И далее, я спрашиваю себя: доброжелательное внимание – не более, чем ничего не значащая любезность? Не означает ли оно нечто гораздо более существенное, не является ли истинной гарантией моей ценности? Считается, что то, что в Германии нравится только исконным немцам, евреи с пренебрежением отвергают, они признают только своих, они в первую очередь хвалят и поддерживают только то, что им близко. Однако это отнюдь не так. Керр никогда не будет любить и восхвалять Штернгейма так, как он любит и восхваляет Гауптмана, и национальный пьедестал, на котором сегодня стоит Гауптман, воздвигнут евреями. Поэтому нет более глупого заблуждения, чем считать, что то, что нравится евреям, должно быть еврейским, как то упорно утверждает поборник народности, профессор Бартельс.
[…] Сказанным выше я намекаю на трудное срединное положение между немецким духом и европейским интеллектуализмом, которое я осознал во время войны как свою судьбу […].
Также в моем отношении к еврейству с давних пор было нечто авантюристически-мирское: я видел в нем живописный факт, подходящий, чтобы внести в мир больше красочности. Если это звучит по-эстетски безответственно, то смею добавить, что я видел в нем также и этический символ, один из тех символов необычности и возвышенных трудностей, которые я как художник часто искал. Понимание еврейства как факта артистически-романтического, сходного с немецким духом, уже с ранней поры было в моем вкусе, и менее всего были мне приятны те из евреев, искусники по части утаивания этого факта, кто уже в том, что кто-то не оставляет без внимания такой яркий феномен как еврейство и не отрицает его существования в мире, видят антисемитизм.
Сердце мое отдано молодежи, которая сегодня решительно ищет немецкое, не считая истиной ни «Рим», ни «Москву»; но если правда, что мюнхенские студенты сорвали лекцию великого ученого, «нового Ньютона», как его назвала либеральная Англия, потому что этот человек, во-первых, еврей, а во-вторых, живет в сферах высочайшей и чистейшей абстракции и с пацифистских позиций ратует за уравнивание народов, то это отвратительный позор, и я желаю, как сказано у старого Клаудиса, «не быть в этом виновным».
Народ, который страдает от несправедливости, должен быть в глубине души особенно приверженным справедливости. Но в антисемитских выступлениях и в обвинениях в адрес евреев нет и следа справедливости. Кто в годы войны бойчее всех наживался, как не крепкий крестьянин? Разве это гнусное использование конъюнктуры, предательская спекуляция и яростное обогащение были и есть преимущественное право инородцев? Устыдимся! Кто возьмется определить время, с какого начались беды мира, кто берется сказать, когда мы шагнули в тупик, в темном конце которого двигаемся ощупью и громко стенаем? Религиозный раскол Европы, революция, демократия, национализм, интернационализм, милитаризм, паровая машина, индустрия, прогресс, капитализм, социализм, материализм, империализм – евреи были только попутчиками, совиновниками, жертвами, как и другие… Нет, часто они были руководителями благодаря дарованным им способностям, благодаря, в частности, тому обстоятельству, что они должны были всегда и безусловно считать новое благом, ибо новое, революция принесла им свободу. История козла отпущения – древняя мудрая история, которую немцы должны принять к сведению. Когда в мир приносят грех и во что бы то ни стало хотят опять послать в далекую пустыню кого-то другого, то это отнюдь не основание для гордости […].
Немецкие слушатели!
Немецкие слушатели!
Хотелось бы мне знать, что вы думаете о действиях тех, кто выступает в мире от вашего имени, – например, о преследовании евреев в Европе, – и как вы себя при этом чувствуете, вот о чем я хочу вас спросить. Вы все еще поддерживаете войну Гитлера и переносите бесконечные трудности из страха перед тем, что может принести вам поражение: перед местью поруганных наций Европы. Но как раз от евреев такой мести ожидать не следует. Они – самые беззащитные, менее всего склонны к насилию и кровавым делам из всех ваших жертв. Даже сегодня они не враги вам. Только вы – их враги…