Колокол. Повести Красных и Чёрных Песков
Шрифт:
Покуда господа начинают удивляться, Семеновы уж двести лет с инородцами язык находят. В том и состоит его чувство, что своим карабетам не поддается. Сколько ни будут они искушать его, что, мол, самый великий он из прочих людей, ничего у них не выйдет. Все одно в Семенове правда перед богом о всех людях одна живет. Он и кричит, может быть, как его учат, а внутри твердо лукавство от правды различает. Вот и киргизы это тонко чувствуют.
Там, куда Россия сейчас вступает, все наглядно. Бухарским карабетам и лукавить-то ни к чему. Раз вера над законом, то темным людям раздолье. Всякий мирза, каждый будочник у ворот закон преступает. В пользу веры объясняет он такое поведение. Какой последний злодей и душегуб не считает себя правым
Вовсе от людского образа отучает таких жизненная практика. Даже вида не делается — прямо лицом в пыль бросается человек. Никаких других человеческих чувств, только деньги и кнут имеют силу. В России-то хоть вера над законом не стоит. Это уж бухарское достижение. Самое тяжелое положение, коли так случается. Вовсе конец приходит тогда стране и людям.
В том и состоит предначертание России, чтобы законность ввести в азиатский обиход. Хорошее там или плохое Российское государство, а все ж государство. Нельзя ни с того ни с сего человека зарезать со всеми близкими, как того мирзу. Случались, правда, и в нем всякие истории, так то в минувшие времена. Бухарство к нам уж никак не вернется.
А люди, что ж, везде они люди…
Словно от далекого детства явилась уходящая к горам долина, даже сладким дымом запахло. С возвышения виден было, как женщины во дворах затапливали очаги. Солнце уже ушло, и дым вместе с пылью от стад вплетался в теплый, все больше синеющий воздух. Явственно доносился за много верст скрип запоздавшей арбы да козьи колокольцы. Мир был на земле. Матушка читала про это из детских лет Спасителя…
Когда молодым еще офицером, стоя на рукотворном холме под Самаркандом, увидел он сады, глиняные переплетения заборов, кизячный дым с пылью в темнеющем воздухе, то сразу узнал все. И люди в узких улицах и на базарах будто бы явились из божьей книги.
А потом приходил он к синему Гур-Эмиру, где посредине этой мирной долины, среди садов и звуков козьих колокольцев успокоился буйный Тамерлан. Детские голоса звенели совсем рядом. Босоногие мальчики и девочки в ситцевых шароварчиках с тысячами косичек на голове бегали за большим домашним бараном. Видно, выросший вместе с ними, тот бежал то в одни, то в другие ворота, убегал за поставленную вверх дышлами арбу с огромными колесами или вдруг останавливался, делая угрожающий маневр рогами в их сторону. Они с визгом отступали и снова со всех ног принимались бегать за ним, поднимая теплую пыль. Седобородые старики в белых одеждах молча смотрели за их играми. Казалось, стоит войти в одни из этих ворот, и в полутьме двора увидишь в яслях младенца…
Потом после кокандского набега увидел он сгоревшие и порубленные сады. Черный прах вился над долиной, и одичалые псы бродили стаями, выискивая что живое. Лишь Гур-Эмир сиял посредине нетронутой голубизной…
Но больше от Авраамовых времен стоит в глазах вид ровной степи с теряющейся в камыше речкой и круглой войлочной юртой при ней. Старик с дубленым на солнце лицом несет ягненка. Верблюд невдалеке мерно жует что-то, глядя в плывущую волнами даль.
Тут провел он свою жизнь, принеся с собой измерение в бесконечность божьего покоя. По всей степи стоят теперь его трехногие знаки, уже почернелые за двадцать лет. Когда сидел он у киргизского костра и лишь небо с землей были вокруг, то казалось нет никакого другого мира. Только снились ему рубленые избы хвойный дух от подступившего леса и видные надо всем маковки церквей. Он и понимал киргизов, хоть по-ихнему редко говорил. Да и они привыкли к нему, считая таким же атрибутом степи, как ближайший курган со стоящим при нем балбалом [63] . Еще много лет назад разбойники от Кенесары не тронули ни одного поставленного им знака. Да и его с солдатами не трогали, хоть проезжали мимо…
63
Древнее
Трудновато стало в поле работать. Пока молод, то только к радости выездка в степь. Теперь что-то и солнце невыносимей палит. Ноги уставать стали. В топографической службе у офицера, что у солдата, одинаково должны в порядке находиться ноги. Видать, полевой сезон впереди для него последний.
Только что же предстоит потом делать? В отставку уходить да уезжать в Торжок? Так там, почитай, не осталось ничего. Сестра-девица при доме живет, но прошлым летом писала, что валиться все начало. Ей, бедняжке, тоже при ком-то жить надо. Да и Гришу с Левушкой на первый случай придется содержать, как выйдут в офицеры. Чтобы Лизаньке на небесах было за них спокойно.
И от России он вовсе отвык. Как бы и родился тут, в кайсацкой степи. Что же, одно остается — подавать рапорт о переводе из топографов в отдельный корпус. За выслугой лет приищут ему место. Пусть на линии, не в Оренбурге. Оно еще и лучше — подальше от начальства…
19
Они ничего еще не говорили, а он все понял. Слезы вдруг подступили к глазам. Но плакать ему было нельзя. Азербай и еще два аксакала от узунских кипчаков сидели с замкнутыми скорбными лицами. Было тихо, и лишь кони, на которых они приехали, всхрапывали на городской улице, привязанные к дереву. Два сопровождающих стариков джигита сидели на корточках у порога. Одного из них он узнал — это был сын погибшего в барымте Нурлана Каирбаева. Тогда тот был мальчиком, а теперь раздался в плечах и со сросшимися бровями на широком лице стал похож на отца…
Бий Балгожа умер к вечеру от всю жизнь мучившей его водянки. В последние дни он и говорить не мог. Со всей степи съехались люди на поминальный той. Были также родичи-аргыны. Лишь добром поминали покойного. Внуку узунского бия, которого тот держал у своего колена, следует возвратиться в родной дом. Как там дальше будет — знает бог, но место ему обозначено. Тем более, что, как и старый бий, носит он царскую одежду с серебряными пуговицами и знает все оренбургское начальство…
Вместе с аксакалами ходил он в соборную мечеть, молился в память покойного деда, соблюдал траур. Генерал выказал ему соболезнование. Видя, как уважительно говорит с ним сам Генерал, старики со значительностью переглядывались, еще больше укрепляясь в своем мнении. Надо было прямо сказать им обо всем.
Нет, не может он сейчас поселиться среди своих родичей — узунских кипчаков, тем более претендовать в будущем на место бия. Нет в нем особых качеств, необходимых для управления людьми. К тому же выбрал он для себя другой путь. Предстой ему учить детей в одной из школ, что должны открыться осенью. Будет эта школа в русском укреплении на Тургае, та, что ближе всего, расположена от летнего местонахождения узунских кипчаков. Пусть же выделят от себя пять мальчиков не старше десяти лет и отправят, когда позовет он, в эту школу. Мальчики будут жить при нем и кушать с ним. Простой и крепкой одеждой пусть снабдят их родственники.
Теперь ему нельзя еще ехать, чтобы побывать на могиле бия Балгожи, а также распорядиться домом и оставленной ему частью скота. Приедет он, как только решит здесь все дела. Мать и бабушку заберет с собой на Тургай.
Аксакалы молча слушали. Не принято было в чем-то разубеждать или уговаривать взрослого человека. Вместе с ними Генерал отправил на Тобол двух чиновников для присутствия при избрании нового бия — управляющего родом узунских кипчаков.
Дело с утверждением его и трех других учителей в киргизские школы рассматривалось, а он не хотел уж возвращаться назад с Тобола и ждал договоренного с Генералом назначения. Николай Иванович, так и не знающий об его скором отъезде, был где-то на Уральской пойме по делам службы.