Колосья под серпом твоим
Шрифт:
В начале января в комнатах Путяты слышались странные звуки. На вопрос: «Не Яков ли Иванович?» — раздался троекратный стук в дверь и по комнатам повеяло могильным холодом.
Затем магический карандаш дал на заданные вопросы следующие ответы.
— Что тебе нужно здесь?
— Огонь, — ответил оптимистически настроенный мертвец.
— Для чего?
Склонный к решительным действиям, воинственный покойник ответил:
— Воевать!!
— Кому воевать?
— Министрам.
Видимо, привидение узнало в нематериальном мире о чем-то позорящем его честь, чего оно не знало
— С кем?
— С коварным князем Константином.
— Какой конец?
— Вседержитель! Могила!
Встревоженный и потрясенный до глубины души, Путята сделал доклад об этом Муравьеву Вешателю, в то время министру государственных имуществ, а тот — графу Адлербергу, министру императорского двора и уделов, после чего они втроем поделились этой астральной беседой, конечно же, с шефом жандармов и начальником Третьего отделения Долгоруковым, тем более что он был незаурядным знатоком потустороннего мира еще со времени дела Селецкого.[149] Вначале думали дать делу ход, но Ростовцев был мертв, а флюиды вещь ирреальная, и посадить их никуда нельзя. Потому раздумали.
А поскольку сигналы были тревожные, все четверо впали в панику и длительное время находились в растерянности: что же делать?
…Но до кончины Ростовцева еще оставалось время, а редакционные комиссии не соглашались с ним до конца. Без земли освобождать было нельзя, потому что «мужик» — это не только его личная, никому не нужная жизнь, не только его «быт», но еще и платежи государственных повинностей. Кроме того, учитывали, что вольному нищему не нужно искать топор в сенях, а косу — на другом конце своего покоса, где вчера забыл ее. И то и другое было всегда при нем.
Решено было земли дать больше, а повинности уменьшить, хотя и не настолько, как об этом вопили Могилевская, Тверская и еще одна-две губернии. Нельзя было предположить, что безземельный много отдаст бывшему господину, — казна государства была опустошена. Вместо вотчинной власти было демократично предложено крестьянское управление… под надзором полицейских органов.
Комиссии работали пять месяцев и закончили черновой проект, но сразу после этого начались возня и визг «обиженных». В Петербург летели замечания от тамбовских, тульских и московских помещиков. Царя заклинали не доверять «либералишкам». Депутаты от губернских комитетов поехали в столицу производить изменения.
— Я туда не поеду, — сказал дед. — Заранее скажу, что будет. Мягкотелые начнут добиваться неотложного выкупа, легкого для них, суда и публичности, а государь, в неописуемом своем милосердии и вниманиии к тем, кто любит престол, покажет им фигу.
Как в воду глядел. Действительно, на либеральном тверском «адресе пятерых», «ни с чем не сообразном и дерзком до крайности», было начертано государем «замечание авторам» за «неправильные и неуместные свои домогательства».
Либералы Москвы просили о маленьком представительстве и получили в ответ лишь три слова:
— Ишь чего захотели.
Замечания комиссий — даже эти замечания! — сочли слишком левыми и выправили.
Но на практике не было предоставлено и этого. Сразу после того, как Ростовцев направился
Алесь лазил по лестницам, мосткам и котельным сахарного завода. В это время — в начале апреля — завод почти не работал. Лишь в одном из цехов шла обработка заготовленного с осени полуфабриката. Сделали запас, чтоб не было больших простоев.
Производили кристаллизацию и пробелку сахара. Алесь шел вдоль ряда, осматривая жестяные и глиняные пробелочные формы.
— Сколько людей работает, когда трут свеклу?
— В двух сменах мужчин-чернорабочих двадцать пять, женщин — около двухсот, — ответил красный, как помидор, седоусый сахаровар-механик из Гамбурга.
— Ну вот, а теперь пятьдесят, — сказал Алесь. — Почти на четверть сокращена сезонность, господин Лихтман. А вы возражали против полуфабрикатов.
— Я и теперь возражаю, — сказал немец. — Сахар худшего качества.
— А сколько свеклы пропадает во время заготовительных работ? Ногами по ней ходят, гниет она, в мелисе повышен процент сахара. И потом… пусть хуже качество. Вы имеете пенсию круглый год, и вам следовало бы хоть раз подумать, что чувствует сезонник. Пятьдесят человек получают свои деньги в начале апреля, словно это десятое октября, начало полной загрузки сахарного завода.
Он почти бегал пыльными переходами, шмыгал в люки, спускался в котельные, где красные, как гномы, кочегары махали шуфлями. В котельных свистел пар, мелко дрожали лоснящиеся от масла цилиндры.
…Все, кажется, ладилось. Закончат отбелку — надо начинать ремонт этого завода, расширить другой сахарный завод, установить в нем машины и оборудование, купленное в Англии и Берлине, построить отдельные здания еще на два паровых котла.
Выбицкий, немец и мастера едва поспевали за ним. Мастеров на этом заводе было пять, все белорусы — механик, кузнец, слесарь, медник и столяр.
— Три гидравлических пресса, — говорил Алесь. — Три, которые требовали ремонта. Механик!
Механик был похож на корягу: тупой с виду, страшный мужик. Так все и считали. Но Загорский однажды видел, как он, проверяя колосники, один в котельной, стоял, опершись на шуфель, и, залитый багровым сиянием, пел: «Не для меня она, весна, не для меня Днепр разольется». Пел красивым, душевным тенором.
— Маленький, с шестидюймовым пистоном, отремонтировали, — сказал механик. — Два больших, двенадцатидюймовых, — вот-вот…
Алесь иногда удивлялся, почему это большинство людей словно стесняется говорить о деньгах и своем отношении к ним.
Хозяйство — пожалуйста, политика, искусство, любая холера — хоть сейчас. А как деньги — стоп!
Конечно, деньги были «презренным металлом», «ничтожным металлом», но пока что всем приходилось жить в мире, где без них не обойдешься. И не могли в этом мире существовать ни хозяйство, ни политика, ни искусство, не потершись о тот металл, без него. А между тем все молчали о нем, делая вид, будто его и не было.