Колыбельная для брата (сборник)
Шрифт:
Мама получила у длинного стола бюллетень. Севка раньше думал, что бюллетень – это справка, которую дают взрослым, когда они болеют. Но оказалось, что здесь это бумага, на которой напечатана фамилия кандидата. Чтобы голосовать.
Маленьким голосовать, конечно, не разрешалось, но мама дала Севке свой бюллетень. Севка встал на цыпочки и опустил его в щель. Получилось, что он тоже проголосовал за учительницу Фомину.
Домой Севка возвращался радостный. И вспоминал всё, что недавно было. И длинный стол, за которым тетеньки выдавали бюллетени, и красные урны, и веселых людей, и портрет на стене. У Сталина были пушистые усы
Но тут Севку зацепила одна мысль, которая появлялась и раньше, только он с ней ни к кому не приставал (он хотя и всего-навсего второклассник, но кое-что соображает).
– Мама… А ведь Сталин – самый лучший, правда? Ну, самый хороший среди людей, да?
– Конечно, – сказала мама. И посмотрела по сторонам.
– Но ведь хороший – это значит и самый скромный, да?
– Ну… разумеется…
– Ты ведь сама говорила.
– Да. А с чего ты вдруг об этом…
– Ну, если он скромный, почему он разрешает, чтобы его так хвалили: «самый умный», «самый великий», «самый-самый»? Это ведь…
– Сева… – сказала мама деревянным голосом и пошла быстрее. – Надо понимать. Народ его очень любит. Такую любовь трудно сдержать…
– Ну уж трудно! Да он бы только словечко сказал – все сразу бы рты прихлопнули! Его же все слушаются.
– Всеволод! – Мама опять оглянулась и крепко взяла его за руку. – Давай не болтать на улице. Ты говоришь, не думаешь, а люди услышат – мало ли что будет… За длинный язык никого не хвалят.
– А никого близко нет, – понимающе отозвался Севка. – Я же соображаю.
– А раз соображаешь, то давай договоримся: такие вопросы ты пока никому задавать не будешь. И особенно посторонним.
– Ты же не посторонняя…
– И всё равно пока помолчи.
– А «пока» – это сколько?
– Пока не подрастешь.
Так строго сказала мама, что Севка покладисто кивнул:
– Ладно…
– Потому что Сталин хороший и мудрый… – Мама опять оглянулась. – Но дураков и мерзавцев на свете много. Они услышат и скажут, что это я тебя таким разговорам научила. И сообщат куда надо…
– В НКВД?
Мама не стала говорить «помолчи» или «не твое дело».
– Именно, – тихо сказала она.
– Да, там уж разбираться не будут: попал – и крышка… – вздохнул Севка.
– Господи! Ты чьи это слова повторяешь?
Севка повторял слова старой соседки Евдокии Климентьевны. Историю о том, как попал в НКВД и сгинул задолго до войны ее муж, он слышал не раз. А попал за то, что на демонстрации нечаянно уронил в лужу портрет Ворошилова, и по этому портрету прошлись по инерции несколько человек…
Севка так маме и объяснил.
– Всё, – сказала мама. – Ни слова об этом.
И Севка опять кивнул. Хотя еще один вопрос вертелся на языке: «Если Сталин такой умный и добрый, почему он не разгонит дураков и мерзавцев? Он же всё видит и понимает!»
Этот вопрос он задал маме позже, года через три, когда они говорили друг с другом совсем по-взрослому и Севка умел о многих вещах молчать каменно. И мама,
В пятьдесят первом году семиклассник Сева Глущенко на уроке истории слушал рассказ учителя о неудачном походе Красной Армии против белополяков, на Варшаву. Иван Герасимович – не старый еще, но с сединой, со скрипучим протезом – сказал, что в неудаче виноват изменник Тухачевский, оторвавший армию от обозов. И тут Севкины глаза и глаза Ивана Герасимовича встретились. На миг. И оба они сразу же развели взгляды, почуяв мгновенную ниточку понимания. Севка увидел, что Иван Герасимович н е в е р и т. А тот понял, что не верит и Севка.
Старый друг отца, отыскавший семью Глущенко в том же пятьдесят первом году, после нескольких рюмок горько и трезво сказал вдруг, вспоминая свою последнюю атаку:
– Да чушь это, что кричали «За Сталина!». Когда подымались, такое кричали… что при Севке и не сказать…
Наверно, этот человек был не прав. Кто-то, наверно, кричал и про Сталина. Может быть, кричал даже и отец Витьки Быховского, большеглазого доверчивого пацана, с которым Севка подружился в шестом классе. Витькиному отцу повезло: из лагеря он был отправлен на фронт, в штрафбат, и чудом остался жив… А в лагерь он попал за любовь к старинным монетам. Выменивая тяжелый екатерининский пятак на полтинник двадцать четвертого года, он легкомысленно сказал: «Медная Катька тянет поболе нынешнего серебра». Через день Витькиного папу взяли за сочувствие самодержавному строю. А следом приписали и вредительство. Он во всем признался. Витька, у которого от Севки не было никаких секретов, шепотом рассказывал, к а к добивались от его отца признаний…
Поэтому Севка понял маму, когда она в начале пятьдесят третьего года не сдержалась, заплакала, услышав об аресте многих врачей: «Господи, что им там теперь придется вынести…» Сумрак снова навис над людьми…
Плакала мама и пятого марта, когда слушала сообщение о смерти того, кто правил страной три-дцать лет.
– Ты что, о н е м? – тихо спросил Севка.
– Вообще… обо всем, – так же тихо сказала мама.
Через много лет, когда Всеволод Сергеевич слышал, что «мы все верили, мы ничего не знали», он сжимал губы и вспоминал маму. И Витькиного отца, и самого Витьку, и учителя Ивана Герасимовича. И себя – мальчишку…
– Бросьте, – говорил он. – Молчали, это верно. Потому что лишнее слово было равно самоубийству. А насчет всеобщей веры…
Кое-кто с ним соглашался. А многие ругали и дразнили: «Какой провидец». Они были убеждены, что вера – это оправдание…
Но так было уже в другой, взрослой жизни, а пока Севка, прогнав тревожные мысли, шагал с мамой на свой именинный праздник.
Когда вернулись домой, мама стала делать именинный торт. Слоеный. Еще накануне она испекла для него сочни – такие твердые хрустящие блины из ржаной муки. Заранее была припасена банка сгущенного молока, и теперь мама принялась готовить из него крем. Севка стоял рядом и слизывал капли, которые падали с ложки на стол.