Колыбельная для двоих
Шрифт:
Но зачем?
Эми была на занятиях по катехизису, Мария заперлась в своей комнате и ни с кем не разговаривала, а Люссиль…
Время от времени из соседней комнаты до Теда доносилось дзиньканье бокала о бутылку с виски. Злость, которую испытала Люссиль в первые минуты, постепенно превратилась в печаль, а затем в разочарование. Теперь она пыталась поговорить с дочерью, выяснить у нее, что нужно было сделать, спросить у нее, почему она сделала это, почему наплевала на семью и разрушила мир и покой их дома. Но Тед знал, с чем на самом деле боролась Люссиль; с внезапно нахлынувшими на нее безрадостными воспоминаниями.
Он продолжал глядеть на черный безжизненный экран телевизора. Он запретил Люссиль
Тед Мак-Фарленд любил свою старшую дочь так сильно, что эта любовь отдавалась в его груди тупой болью. Эта страсть легко объяснялась: воспитанный в приюте для мальчиков, никогда не знавший собственной матери, Тед Мак-Фарленд рос с мечтой иметь сестер и дочерей. Когда Люссиль рожала, Тед всю ночь жег свечи и молился в церкви, чтобы Всевышний послал ему дочь. Эми, конечно, он тоже любил. Но она родилась через пять лет после Марии, и радость от ее рождения была омрачена печальными событиями.
Мария была его гордостью, его наградой, его стимулом к жизни. Она радовала глаз своей молодостью и красотой, смешила своим остроумием и природным обаянием. У Марии было личико «сердечком», красивые голубые глаза и длинные загорелые ноги. Наблюдать за тем, как она превращалась из девочки в девушку, было все равно, что наблюдать за раскрытием бутона розы. Поэтому Тед, в отличие от других отцов, не сожалел о том, что его дочь вышла из детского возраста и стала взрослой.
Однако сейчас она сделала слишком большой шаг к взрослой жизни. Он не мог представить ее беременной: с огромным торчащим животом, скрытым под широким платьем-разлетайкой. Ему становилось не по себе от одной только мысли, что он увидит, как она будет постепенно толстеть, растягиваться, раздуваться и опухать до тех пор, пока от ее юной красоты не останется и следа. Это то же самое, что осквернить храм, написать граффити на церковной стене; ноги ее окутают варикозные вены, словно красные веревки, тело покроют растяжки, груди отвиснут…
Внезапно Тед выронил стакан и согнулся пополам, схватившись за живот, словно его кто-то с силой ударил.
«Мария, Мария, — стонало его израненное сердце. — Моя красавица Мария. Где же я совершил ошибку?»
Она стояла перед большим зеркалом, что висело на внутренней поверхности двери стенного шкафа, и рассматривала свое обнаженное тело. Стоя в золотом свете настольной лампы, которую Мария направила на себя, она завороженно смотрела на свое отражение в зеркале. Она впервые так откровенно рассматривала свое обнаженное тело. Когда она принимала ванну, то ловила в запотевшем зеркале лишь отражение голых плеч и спины; одеваясь и раздеваясь в спальне, она всегда машинально поворачивалась к зеркалу спиной. В душе школьной раздевалки после уроков физкультуры все девочки стыдливо прикрывались своими маленькими полотенчиками, так что Мария видела в своей жизни не много обнаженных женских тел. У матери была своя собственная ванная комната и комната для одевания за пределами их с отцом спальни. Эми тоже, когда использовала ванную, которую она делила с сестрой, всегда запиралась на ключ, входя и выходя, обернувшись толстым полотенцем. Даже летом они надевали и снимали купальники в полном одиночестве, уважая приватность друг друга.
Это было потрясающе — смело стоять перед зеркалом и в открытую рассматривать свое обнаженное тело. Чувствовалась некоторая неловкость, ощущение того, что она делала что-то постыдное; Марии было несколько неуютно под откровенным взглядом собственных глаз. Но она должна
Плечи были теми же, худыми и прямыми, как у пловчихи; руки длинными и слегка мускулистыми; тонкая талия, переходящая в слегка округлый таз; бедра — не слишком полные — твердыми и упругими; ноги длинными и гладкими. Кожа ее была цвета раннего рассвета — без единого пятнышка, мягкая, шелковистая, переливающаяся в свете лампы. Темный загар, которым Мария покрывалась уже к середине лета, только набирал свою силу.
Ее взгляд остановился на грудях. Она уставилась на соски. Они показались ей как-то темнее обычного, немного больше, чем они были раньше. Да и сами груди… Была ли это игра ее воображения или они действительно казались больше? Действительно болели?
Мария нерешительно подняла правую руку, накрыла ею левую грудь и слегка сдавила. Она ойкнула. Затем она накрыла второй рукой другую грудь и тут же почувствовала неприятные ощущения. Глядя на свое отражение в зеркале — на покрытое золотистым загаром тело, на скрещенные на груди руки, — Мария на долю секунды представила себя Афродитой, выходящей из морской пены.
Мария опустила руки, но взгляд от зеркала не отвела. Она продолжала смотреть на свое отражение. Марии казалось, что она смотрит на совершенно постороннюю женщину, изучает ее своими пытливыми глазами, не обращая внимания на ее смущение. Она не испытывала никаких эмоций, ощущения того, что это ее собственное тело. Она словно смотрела на статую. Тихие шаги, донесшиеся из коридора, заставили Марию затаить дыхание и прислушаться.
Возле ее комнаты шаги ненадолго замерли, потом раздались вновь и исчезли за дверью родительской спальни.
Мария с облегчением выдохнула и продолжила изучение своего тела. Когда ее взгляд упал на живот, Мария подняла руки и коснулась прохладной кожи под пупком. Она положила руки на живот, словно хотела почувствовать через стенку из плоти и мышц, что там было внутри. У Марии был крепкий, плоский живот. Но что сказал доктор Вэйд? «Скоро все будет видно…» Она нахмурилась. Что будет видно? Там, под ее руками, была какая-то тайна, и эта тайна Марии не нравилась, какой бы она ни была. Доктор Вэйд ошибается: там, в глубине ее тела, ничего не росло. Коснувшись случайно кончиками пальцев края лобковых волос, Мария резко отдернула руки и вернулась к изучению своего лица.
Что с ней происходило? Что было причиной утренней тошноты и необъяснимого набухания молочных желез? Два врача говорили, что она беременна, но она-то знала, что это невозможно. Мария снова нахмурилась, пытаясь вспомнить то немногое, что она знала о таких вещах. Может быть, ей стоит поговорить об этом с Германи. Германи была такой просвещенной и умной; ее парню было двадцать лет, и он познакомил Германи с жизнью вне правил и предрассудков. Они постоянно говорили о свободной любви и революции. Однако это была тема, которую Мария не могла свободно обсуждать. Какими бы близкими подругами они ни были и какими бы тайнами они ни делились друг с другом, они никогда не разговаривали о сексе. Поэтому Марии не оставалось ничего другого, как воспользоваться своими собственными, весьма скудными, знаниями этого предмета, чтобы попытаться установить причину тех явлений, которые с ней происходили.
Вдруг она о чем-то вспомнила. Ее месячные. Когда она в последний раз говорила учителю физкультуры о том, что у нее критические дни, чтобы тот освободил ее от необходимости идти в душ? Это было очень давно… Мария снова услышала за дверью звук шагов, на этот раз гораздо тяжелее, а затем бормотание приглушенных голосов.
— К психиатру? — тихо произнесла Люссиль, которая сидела за туалетным столиком, подперев подбородок руками, — ну, не знаю, Тед, не нравится мне эта идея.