Комиссия
Шрифт:
— Откуда? — вздрогнул Устинов.
— И когда даже нету меня вблизости, я с любого места всё об тебе знаю!
Устинов помолчал, усмехнулся:
— Может, напрасно я Кудеяра-то не послушался? Не пошел с ним в огонь?
— Может, напрасно. Сгорел бы уже с концом! И для себя, и для меня. Но не пойдешь ты в огонь-то, Никола… Нет, не пойдешь…
— А вдруг?
— Жизни слишком в тебе много, чтобы она позволила тебе в пламя пойти… жизни много, но слепая она где-то, на какой-то глаз, не видит, не ведает, как женщина за ей следом идет, ни на шаг отстать не может!
— А вот нельзя! Нельзя человеку чужой тенью жить!
— «Нельзя»! Да я только так и живу, как нельзя! Как нельзя думать и надеяться — так думаю и надеюсь! Какие сны нельзя глядеть, те гляжу! Я в войну-то как думала: пущай бы ты вернулся с ее живой, а
— С ума ты сошла, Зинаида?!
— Ну тогда утопимся вместе? С Кудеяром ты сгореть не захотел, а со мною утопиться? В проруби?
— Прорубь-то, вода-то холодная — она чем лучше того огня, в который меня Кудеяр звал? Юродивая? И ты?
— И опять не стыдно тебе, Никола? — спросила Зинаида и приблизила к нему свое лицо, темное, горячее, с широкими глазами. — Не стыдно? Нисколь?
— Стыдно мне! — признался Устинов, отворачиваясь. — Ты доведешь! Хотя до стыда, хотя еще до чего!
— Ну и за это спасибо! Хоть до чего-нибудь, а всё ж таки могу тебя довести. И не прячь глаз-то, Никола, обратно! С закрытыми глазами всё одно жизнь не проживешь! Ты открывай глаза, гляди на меня пуще! Ну? Что углядел-то?
— Тебя, Зинку Панкратову. А что тут такого? Особенного?
— Что ты увидел? Увидел, будто я для любви негодная?
— Я такого не сказал. Не увидел.
— Старая, да?
— Не сказал же я этого!
— Кривая? Косая? Рябая!
— А ну тебя! Ей-богу!
— Богу только и годная? Да?
— Ну, почто же ему только одному?
— Значит, годная я для любви! Для человеческой! А почто же не любишь? Не моргай глазками-то, отвечай: что мне с годностью своею делать? Что?
— Уняться надо тебе, Зинаида. Уймись. Успокойся.
— Да никогда в жизни!
— Бессовестная ты, ей-богу! Так и есть — бессовестная вовсе! Ты семью мою разорить готовая, и жену, и детей моих и внучат! Ты — женщина! Женщина в тебе из кожи лезет — ладно! Но ты же — мать! Ты своих сынов вырастила, а мою кровь, моих внучат малых ты погубить хочешь? Да как же энто соединяется-то в тебе? Ты мне счастья желаешь? Обман! Обман, и всё тут! Какое мне будет счастье, когда я малых младенцев, ровно Каин, предам? Ты, Зинаида, без малого тот же Кудеяр: он всё человечество призывает за собою следовать, а сам единого человека не вскормил, не вырастил! Но ты еще хужёе! Кудеяр отцовства не знает, и спроса с его нету, а ты мать, а предаешь материнство! И меня уговариваешь предателем сделаться. Тебя общество лебяжинское приняло, вскормило, вспоило, а тебе на его плюнуть пустяк стоит! Мне обществом дело поручено, Лесная Комиссия, а ты меня завлечешь — какой же я после того ему работник? Я для всех, для кажного сопляка посмешищем стану, кажный пальцем в меня ткнет, скажет: «Какой это мужик, когда бабе поддался!» И не можем с тобою мы ничего такого. Мнится тебе, будто можем! Ведь это же сколь человек мы несчастными сделаем, когда я соглашусь с тобою? Сколь истинно человеческого и необходимого дела погубим? Да я после того и в глаза-то и людям, и сам себе побоюсь поглядеть!
— Нет, я совестливая, Никола. Совесть меня душит, за горло хватает. Но нельзя же всю-то жизнь в удушении жить?! И нельзя всю жизнь беспонятливой и бестолковой существовать — а без тебя, Никола, я такая и есть — в ожидании и в ожидании, как ты мне объяснишь?..
— Чего объяснять-то?
— Всё! Всё на свете! Газетки я по ночам читаю, у мужиков, у соседей выпрошенные, а смысла понять в них не могу.
— Я могу, что ли?
—
— Нельзя! — прошептал Устинов. — Нельзя!
— Зла-то, зла-то в тебе, Устинов, — сколь! Да неужто ты не видишь, как со мной-то происходит нонче! Неужели не поймешь, что девичество мое, замужество мое, вся жизнь моя — она не как у других баб, и вот отбилась я от баб, и не такая я, как все они, и закон бабий мне — ничто! Одинокая вовсе стала я, в одиночестве потеряла страх, ничего не боюсь, и можно мне всё! Я набоялась за свою-то жизнь — хватит! Я его скрывала, свой страх и робость, и стыд скрывала, что не такая была, как все, а бабы обо мне говорили: «Зинка — она храбрая, ничего не боится, мужик мужиком!» Оне и знать не хотели, как страшно мне, что я от баб откололась, а к мужикам не прибилась, что жениха не умела выбрать себе да и мигнуть ему: «Подходи, мол, ко мне!» Что после мужицкой-то работы до смерти боялась я, не зная, смогу ли, нет ли ребятишек по-хорошему народить! А когда я через свой страх перешагнула и всё по-бабьи сделала, так чего же мне и еще-то бояться? Какой еще выдумать для себя страх? И для чего?!
— Нельзя! — снова крикнул Устинов и оттолкнул Зинаиду, и голова ее опрокинулась назад, глаза закрылись. Нескоро она выпрямилась на стуле, облизнула губы.
— Какой нашелся?! Откуда и зачем только нашелся и взялся? Григорий Сухих — в нем в одном три, а то и четыре мужика живут, и все, как я велю им, так и сделают, так и поступят! Велю убить тебя — и завтра же тебя не будет на свете! Скажу не убивать, и пальцем не тронут, хотя бы ты его оскорблял, хотя бы изгалялся над им сколь угодно! Он и всегда-то, Гришка Сухих, уважал тебя бесконечно, а враг ты ему по одной только причине из-за меня! Но я велю — он и эту причину забудет! А ты? Да откудова ты взялся — душу мне сушить, тело мучить и распинать? Откуда? Злодей ты из злодеев! Убийца мой!
И таким проклятьем были эти слова, что Устинов огляделся по сторонам не слышит ли их кто?
— Пошто же ты меня так? Ничего я тебе не сделал!
— Зверь ты за это страшный, когда не сделал мне ничего! Сказочку про святого Алексея, божьего человека, рассказал — это было! А большего-то что? Ничего больше! Как чужой! Как нездешний какой-то. Я следом-то за тенью хожу! За призраком! А призрак только и желает, чтобы я через него тоже тенью стала бы! — Зинаида подержалась за голову… Передохнула. — Умный ты, Никола! И я за твою умность радовалась, от радости дрожала! А пришла к тебе, приблизилась, об ту же самую умность и лицом, и всем телом ударилась! Больно-то как!
— Мало ли что! Вот и Кудеяр зовет меня в свою сторону, а я буду из одной стороны в другую метаться — а где же я сам-то тогда? Для тебя мужик, а сам-то для себя кто я буду? Бабой сбитый и околдованный — кто я? И перед богом — кто?
— Бог простит и поймет…
— Никогда!
— Всегда! Убийство людям бог прощает, войну бессмысленную — прощает, а любовь?! Да какой же он будет бог, когда не простит любви? Девкам полувятским простил же он, когда оне кержаков околдовали? Еще как простил-то: вся Лебяжка от того греха народилась, стала существовать!