Конь бледный
Шрифт:
А сегодня мне всё чужое. Томит колокольный звон, скучен смех. Уйти бы, куда глаза глядят, не вернуться.
– Барин, купите счастье, – суёт мне девчонка конверт. Девчонка босоногая, рваная, какая-то вся непраздничная. На клочке серой бумаги напечатано предсказание: «Если тебя преследуют неудачи, не теряй надежды и не предавайся отчаянию. Труднейшее преодолеешь и повернёшь, наконец, к себе колесо фортуны. Твоё предприятие окончится полным успехом, которого даже не смеешь ожидать». Вот и яичко на красный день.
8 апреля.
Ваня живёт на Миусах, на постоялом дворе, в артели. Он спит вповалку на нарах. Ест из котла. Сам чистит лошадь, моет пролётку. Днём – на улице, на работе. Он не жалуется, доволен. Сегодня он в новой поддёвке, волосы смазаны маслом, сапоги у него со скрипом. Он говорит:
– Вот и Пасха пришла. Хорошо… Жорж, ведь Христос-то
– Ну так что ж, что воскрес?
– Эх ты… Радости в тебе нет. Мира ты не приемлешь.
– А ты приемлешь?
– Я? Я – дело другое. Мне тебя, Жоржик, жалко.
– Жалко?
– Ну да. Никого ты не любишь. Даже себя. Знаешь, есть у нас на дворе извозчик Тихон. Чёрный такой мужик, курчавый. Зол, как чёрт. Был он когда-то богат, потом погорел: подожгли. Простить до сих пор не может. Всех проклинает: Бога, царя, студентов, купцов, даже детей. И тех ненавидит. Сукины дети все, – говорит, – и все подлецы. Кровь христианскую пьют, а Бог с небес радуется… Давеча прихожу из чайной на двор, гляжу: посреди двора Тихон стоит. Ноги расставил, рукава засучил, кулачища у него громадные, – лошадёнку свою вожжей по глазам хлещет. Лошадёнка-то хилая, еле дышит, морду в гору дерёт. А он её по глазам, по глазам. Стерва, – хрипит, – сволочь проклятая, я тебе покажу, я тебя научу… За что, говорю, Тихон, бьёшь животину? Молчи, – кричит, – хлюст паршивый… И давай хлестать ещё свирепее. На дворе грязь, вонь, конский навоз, а наши повылезли, смеются, Тихон, мол, балует… Так и ты, Жоржик, всех бы вожжей по глазам… Эх ты, бедняга.
Он скусывает кусочек сахару, долго пьёт чай, потом говорит:
– Не сердись. И не смейся. Вот я думаю. Знаешь, о чём. Ведь мы нищие духом. Чем, милый, живём? Ведь голой ненавистью живём. Любить-то мы не умеем. Душим, режем, жжём. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего? Ты скажи. Нет, ты скажи.
Я пожимаю плечами.
– Спроси Генриха, Ваня.
– Генриха? Генрих верит в социализм, знает, что люди будут свободны и сыты. Но ведь это же всё для Марфы, а что для Марии? За свободу можно, конечно, жизнь отдать. Что за свободу? За слезу одну можно. Я молюсь: пусть не будет рабов, пусть не будет голодных. Но ведь это же, Жоржик, не всё. Мы знаем, мир неправдой живёт. Где же правда? Скажи.
– Что есть истина? Да?
– Да, что есть истина. А помнишь: «Я на то родился и на то пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего».
– Ваня, Христос казал: не убий.
– Знаю. Ты о крови пока молчи. Ты вот что скажи: Европа два великих слова миру сказала, два великих слова своею мукой запечатлела. Первое слово: свобода, второе слово: социализм. Ну, а мы, что миру сказали? Кровь лилась за свободу. Кто ей верит теперь? Кровь лилась за социализм? Что же, по-твоему, социализм – рай на земле? Ну, а за любовь, во имя любви, кто-нибудь на костре горел? Разве кто-нибудь из нас смел сказать: мало ещё, чтобы люди были свободны, мало ещё, чтобы с голоду дети не умирали, чтобы матери слезами не обливались. Нужно ещё, нужно, чтобы люди друг друга любили, чтобы Бог был с ними и в них. Про Бога-то, про любовь-то забыли. А ведь в Марфе одна половина правды, другая в Марии. Где же наша Мария? Слушай, я верю: вот идёт революция крестьянская, христианская, Христова. Вот идёт революция во имя Бога, во имя любви, и будут люди свободны и сыты, и в любви будут жить. Верю: наш народ, народ Божий, в нём любовь, с ним Христос. Наше слово – воскресшее слово: ей, гряди, Господи!.. Маловеры мы и слабы, как дети, и поэтому подымаем меч. Не от силы своей подымаем, а от страха и слабости. Подожди, завтра придут другие, чистые. Меч не для них, ибо будут сильны. Но раньше, чем придут, мы погибнем. А внуки детей будут Бога любить, в Боге жить, Христу радоваться. Мир им откроется вновь, и узрят в нём то, чего мы не видим. А сегодня, Жоржик, Христос воскрес, святая Пасха. Ну, так в этот день забудем обиды, перестанем хлестать по глазам…
Он задумчиво умолкает.
– Что ты, Ваня? О чём?
– Да вот, слушай: цепь неразрывная. Нет мне выхода, нет исхода. Иду убивать, а сам в Слово верю, поклоняюсь Христу. Больно мне, больно…
В трактире пьяный гул. Люди справляют праздник. Ваня склонился над скатертью, ждёт. Что я могу ему дать? Разве вожжёй по глазам?…
9 апреля.
Я опять с Ваней. Он говорит:
– Знаешь, когда я Христа узнал? В первый раз Бога увидел? Был я в Сибири, в ссылке. Пошёл я раз на охоту. В Обской губе дело было. Обь-то у океана – море. Небо низкое, серое, река тоже серая, серые гребни волн, а берегов не видать, будто вовсе их нет. Высадили меня из лодки на островок. Сговорились: к вечеру, мол, за тобой приедем. Ну, брожу я, уток стреляю. Кругом болото, берёзки гнилые, кочки зелёные, мох. Шёл я, шёл, от краю совсем отбился. Утку одну застрелил, запала, найти не могу. Ищу между кочек.
– Перед смертью многие Бога видят. Это от страха, Ваня.
– От страха? Что ж, может быть. Только что же ты думаешь? Бог тебе здесь, в грязном трактире, явиться может? Перед смертью душа напрягается, пределы видны. Вот почему и Бога люди чаще всего перед смертью видят. Увидел и я. Слушай дальше, – продолжает он, помолчав, – великое счастье Бога увидеть. Пока не знаешь его, не думаешь о нём вовсе. Обо всём думаешь, а об нём нет. Сверхчеловек вот иным мерещится. Ты подумай только: сверхчеловек. И ведь верят: философский камень нашли, разгадку жизни. А по-моему, смердяковщина это. Я, мол, ближних любить не могу, а зато люблю дальних. Как же дальних можешь любить, если нет в тебе любви к тому, что кругом? Если нет любви к тем, что в грязи, в крови, в муках живут? Знаешь, легко умереть за других, смерть свою людям отдать. Жизнь вот отдать труднее. Изо дня в день, из минуты в минуту жить любовью, Божьей любовью к людям, ко всему, что живёт. Забывать о себе, не для себя строить жизнь, не для дальних каких-то. Ожесточились мы, озверели. Эх, милый, горько смотреть: мечутся люди, ищут, верят в китайских божков, в деревянных чурбанов, а в Бога верить не могут, а Христа любить не хотят. Яд в нас с детства горит. Вот Генрих, не скажет: цветок, говорит: семьи такой-то, вида такого-то, лепестки такие-то, венчик такой-то. За этим сором он цветка не увидел. Так и Бога за сором не видим. Всё по арифметике, да по разуму. А вот там, когда я под дождём на болотной кочке стоял, смерти своей дожидался, там я понял: кроме разума есть ещё что-то, да шоры у нас на глазах, да не видим, не знаем. Ты, Жоржик, чего смеёшься?
– Да ведь ты словно поп приходский.
– Ну, пусть поп. А ты мне скажи, – можно жить без любви?
– Конечно можно.
– Как же? Как?
– Да плевать на весь мир.
– Шутишь, Жорж.
– Нет. Не шучу.
– Бедный, Жоржик, ты бедный…
Я прощаюсь с ним. Я опять забываю его слова.
10 апреля.
Сегодня я видел генерал-губернатора. Он высокий благообразный старик, в очках, с подстриженными усами. Глядя на его спокойное лицо, никто не скажет, что на его совести тысячи жертв.
Я шёл через Кремль. На площади, вчера белой, сегодня мокрые камни. Лёд стаял и Москва-река ярко блестит на солнце. В фабричном дыму тонет Замоскворечье. Чирикают воробьи.
У подъезда дворца карета. Я сразу узнал её: чёрные кони, жёлтые спицы колёс. Я пересёк площадь и пошёл к дворцу. В это время дверь распахнулась, часовой стукнул ружьём, городовой отдал честь. С мраморной белой лестницы медленно спускался генерал-губернатор. Я прирос к мостовой. Я, не отрываясь, смотрел на него. Он поднял голову и взглянул на меня. Я снял шляпу. Я низко опустил её перед ним. Он улыбнулся и приложил руку к фуражке. Он поклонился мне.
В эту минуту я ненавидел его.
Я побрёл в Александровский сад. Ноги вязли в размытой глине дорожек. В берёзах шумно летали галки. Я чуть не плакал: мне было жаль, что он ещё жив.
12 апреля.
В свободные часы я ухожу в Румянцевскую библиотеку. В тихом зале стриженые курсистки, бородатые студенты. Я резко отличаюсь от них своим бритым лицом и высокими воротничками.
Я со вниманием читаю древних. У них не было совести, они не искали правды. Они попросту жили. Как трава растёт, как птицы поют. Может быть в этой святой простоте – ключ к приятию мира.