Конец большого дома
Шрифт:
«Будут выпивать, — подумал Василий Ерофеевич, услышав последние слова Питроса. — Гость сегодня, видно, не уедет».
— Да-а, Баоса, у меня гость, русский доктор, хороший человек, Харапай его зовут. Говорят, он у вас детей спас, старушек и женщин вылечил, — сказал Питрос, указывая на Василия Ерофеевича.
Баоса прямо взглянул на доктора и невнятно поздоровался.
«Это он с Митрофаном вытащил мой невод из амбара», — подумал он.
«Какие у него удивительные глаза, это редкость для гольдов. Зеленые, изумрудные и серый пепельный белок. Видно, к старости обесцветились они», — удивлялся
— Вы из Нярги? О, там у меня друг есть, Пиапоном его зовут, — сказал вслух доктор.
— Пиапон — это его сын, — ответил вместо Баосы Питрос.
— Это ваш сын? Славный человек, душевный.
«Видно, снюхались, прежде чем невод воровать», — подумал беззлобно Баоса.
— Как его дети, как жена, все здоровы? — спросил доктор.
— Живы.
«Сердится старикашка, — улыбнулся про себя Василий Ерофеевич. — Видно, не удается ему уговорить Пиапона вернуться в большой дом».
— Эй, мама, кушать подай, водку разогрей! — распорядился Питрос и обратился к Ойте: — А ты, охотник, чего топчешься возле порога, проходи, садись. Эй, женщины, молодому охотнику трубку!
— Мальчик, ты разве куришь? — спросил доктор, хотя прекрасно знал, что Ойта должен курить. — Смотри на меня, я старше твоего отца, но не курю. Нельзя курить, легкие потом будут болеть, кровью начнешь харкать.
Ойта изумленно посмотрел на доктора, так безбожно коверкавшего нанайские слова, и хотел было демонстративно, как подобает настоящему мужчине, охотнику, закурить, но напоминание о кровавом кашле до жути воскресило в его памяти страдальческое лицо корчившейся от кашля и боли бабушки, он побледнел и отвернулся от протянутой девушкой трубки.
Баоса с Питросом молча следили за этой немой сценой, укоризненно покачали головами, и Василий Ерофеевич прочитал в глазах Питроса: «Сам не мужчина, зачем же молодых охотников совращаешь?» А глаза Баосы были полны презрения. Василий Ерофеевич не обратил никакого внимания на стариков, он был сам удивлен своей неожиданной победой.
Ойта, опустив голову, сидел на краю нар, и никто из взрослых не догадывался, что творилось у него в душе; он знал, что с этого времени будет вечно презираем дедом, все его будут считать неполноценным человеком, но побороть себя Ойта не мог: перед глазами все продолжала корчиться и царапать скрюченными пальцами грудь бабушка, казалось, он даже слышал исступленный кашель умирающей.
Жена Питроса поставила низенький складной столик, разложила еду, подала медный кувшинчик разогретой водки и пригласила гостей.
— Извини меня, дянгиан, — сказал Василий Ерофеевич. — Я не могу пить, есть, вот так сыт. Пойду к Лэтэ Самару, он звал.
Питрос знал, если доктор скажет слово, то никогда не переступит через него, и он только ради приличия продолжал уговаривать его выпить чашечку водки.
— Ничего не сделаешь, — сдался он наконец. — Иди к Лэтэ, скажи ему, я простил его, он поймет. — Питрос понизил голос: — Ты шаман, видно. Мальчонка курил, а ты одним словом заставил отказаться от трубки. Зря это. Зря!
— Нет, не зря, дянгиан. Если хочешь, чтобы молодежь росла сильной, здоровой, не разрешай курить и водку пить. Это вредно. Очень вредно!
— Мы курили, пили — вот, дожили…
— Есть
— Отвезем, отвезем, солнце к западу склонится, и сильная упряжка выедет из Болони.
Питрос сдержал свое слово. Когда Василий Ерофеевич вернулся в его фанзу в четвертом часу, на берегу стояли две готовые к отъезду упряжки: одна, нагруженная продовольствием, — Баосы, другая предназначалась доктору.
— Оставили… Полокто отказался вернуться, в тайге слово давал, сволочь, сына взамен отдал… Пиапон… тот не вернется, — говорил Баоса, когда Василий Ерофеевич входил в фанзу.
— А-а, доктор! Всех лечил? Все теперь здоровы? — начал расспрашивать Питрос. Он был сильно выпивши, стоял перед доктором покачиваясь, как дерево во время сильного ветра. Оставайся, Харапай, мы тебя кормить будем, поить будем. Оставайся!
— Так вы все у торговца в долгу останетесь, не прокормите меня, — пошутил Василий Ерофеевич.
— Найдем еду, только оставайся, без торговца мы прокормим. Ты хороший человек, ты доктор. Ты шаман.
— Нельзя, дянгиан, надо на месте быть, начальство будет сердиться.
Питрос с домочадцами, соседи, Лэтэ с детьми вышли провожать Василия Ерофеевича. Пьяный Питрос обнимал его и просил приехать летом. Молодой каюр отвязывал веревку, которая удерживала упряжку, собаки залаяли, вожак с нетерпением оглядывался на каюра, готовый по первому окрику устремиться вперед.
В это время прибежал с верхнего конца стойбища молодой охотник, ухватился за руку Питроса и закричал:
— Беда! Беда, дянгиан, озерские приехали, в Полокане люди вымерли, страшная болезнь!
— Кто вымер? Какая болезнь? — раздались голоса.
— Токто приехал, больного оспой привез!
— С ума он сошел?! Что он сделал?! Эй, люди, бегите из стойбища, оспу привезли!
Василий Ерофеевич не разобрал тревожного сообщения гонца, но общее волнение передалось и ему. На его вопросы наконец ответил Лэтэ:
— Оспа — страшная болезнь, озерские привезли умирающего.
Люди побежали на верхний конец стойбища посмотреть на прибывших. Василий Ерофеевич бежал к толпе, обгоняя женщин и пьяных мужчин. На берегу у самой крайней фанзы, там, где лед припаялся к прибрежным камням, стояли две оморочки на полозьях, запряженные в упряжки. Вокруг оморочек столпились болоньцы, одни пришли, гонимые любопытством, другие — состраданием, третьи — чтобы проявить свою власть и силу. Возле оморочек, опершись на палку с железным наконечником, стоял в решительной позе Токто; лицо его было бледное, усталое, но глаза горели странным голубым огнем. Перед Токто прыгал и размахивал руками шаман Хото Бельды.
— Ты, Токто, таежные законы нарушил! Тебя за это убить мало! — кричал он, разбрызгивая пену изо рта. — Все люди при этой страшной болезни убегают подальше от людей в тайгу. А ты, росомаха, ты нарушил этот закон!
Токто презрительно взглянул на него и проговорил хриплым голосом:
— Хото, я тебя больше шаманом не считаю, ты обманщик. Не ты ли предсказывал, что следующий мой ребенок выживет?
— Не о ребенке разговор! Уходи, сейчас же уходи из стойбища куда глаза глядят!
— Ребенок мой умер. Что теперь скажешь?