Конец черного темника
Шрифт:
— Прекраснейшей из прекраснейших!
Бывшая чёрная жена старого десятника прослезилась, посмотрела на своё отражение, изображённое на доске, как бы со стороны и увидела, что она ещё красивая женщина: тёмные миндалины глаз, луком изогнутые брови, алый рот — спелая малина в саду у русичей, лицо круглое, как луна, восходящая во время джумы [67] над минаретом.
— Ой хорошо! Рахмет, Андрейка! Я как живая тут. Приедет Батыр — покажу. Он наградит тебя!
67
Джума —
— Дорогая Фатима, ваша благодарность и улыбка значат для меня больше всяких наград.
С этого момента Фатима разрешила мальчику рисовать Акку в любое для него время: вечером теперь зажигали в покоях светильники и свечи, чтобы было видно как днём. Рисовал Андрейка Акку и на рассвете, когда предметы приобретали выпуклые очертания, по ним скользили быстрые трепетные тени и всё вокруг наполнялось живой осязаемой плотью. Ещё яснее после ровного, глубокого сна являлась красота Белого Лебедя, и не существовало более счастливых минут для художника-отрока, чем эти, когда он наносил кистью на доску, глядя на Акку, мазок за мазком...
А случилась беда в ночь на Светлое Христово Воскресение, когда владыка Иван с крестом и священнослужителями вместе с прихожанами обошли вокруг церкви с пением: «Воскресение Твоё Христе Спаси, Ангели поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!» — и когда с высоты колокольни ликующе полился пасхальный перезвон... От него Фатима и служанка проснулись, увидели и глазам своим не поверили, как Акку подошла к русскому мальчику, стоявшему при ярких свечах за доской с кистями, что-то тихо сказала и поцеловала в губы... Андрейка ответил ей тем же. И на их лицах сияли такая благодать и спокойствие, что Фатима поняла: такие поцелуи бывают не первыми, значит, они миловались и раньше... «Проглядела...» — с ужасом подумала она, вскочила с места, громко вскрикнула, схватила за шиворот мальчика и ударила его кулаком в лицо. Акку метнулась к постели, упала в подушки ничком и застыла в беспамятстве. Что же будет?! Фатима зашептала, опомнившись, служанке, что надо это скрыть от великого хана, иначе им всем грозит страшная кара, да было уже поздно: на непроизвольно вырвавшийся от испуга крик Фатимы прибежали тургауды. Увидели мальчика с разбитым носом, из которого на неоконченный портрет Акку капала кровь... Схватили его, стали играть тревогу... Доложили Мамаю...
Музаффар, дослушав эту историю из уст купца, наконец-то вырвал свой широкий рукав из оцепеневших пальцев своего собрата, испуганного не менее чем он, так как после таких тревог неизменно следовали погромы. И вихри мыслей пронеслись в его голове, ища выход из, казалось бы, безнадёжного положения. Эх, сколько же таких безнадёжных положений было в его скитальческой, богатой событиями жизни!.. Да ничего, голова пока на плечах. И торговое дело процветает... Надо бежать домой, надо посоветоваться с женой: ум хорошо, а два лучше...
Зухра, узнав об этом, переспросила:
— Так это случилось на рассвете в Светлое Христово Воскресение? Музаффар, дорогой, а не потаённая ли Акку христианка?.. Даже если и нет, то надо великому донести так, что Акку всего лишь христосовалась с русским мальчиком. Всего лишь... Я знаю, ты сейчас с владыкой Иваном в тайном союзе, чтобы вызволить русского посла из ямы...
Меняла-перс усмехнулся, щупая под кафтаном верёвочную лестницу,
— Беги к владыке, и пусть он до того, как Акку зашьют в мешок, просит у Мамая приёма... Только так объяснив каану значение этого поцелуя, можно спасти Акку и русского мальчика. Беги скорее, Музаффар, я полюбила это безвинное дитя — Звезду Севера.
— Признаться, Зухра-джан, и я полюбил её. Если бы были у нас свои дети! — Музаффар прослезился и поцеловал жену в щёку.
Владыко Иван, как ни бился, но не смог в этот день попасть на приём к Мамаю, — тот поспешно, сев на своего лучшего коня, с отборной сотней тургаудов и воинов из конной гвардии, приказав не учинять погромов, ускакал из дворца невесть куда.
Как только багровое солнце, похожее на кровавый глаз, коснулось краешком ровной степи, Акку с камнями в мешке бросили в сердитые волны Итиля...
А ночью, когда всё небо залучилось жемчужинами звёзд, в яму, где сидели Стырь и Андрейка, опустилась верёвочная лестница. «О чудо! — подумал Игнатий. — Не воскресший ли Христос спустил её прямо с небес, куда он вчера вознёсся...» Но раздумывать было некогда...
Когда вылезли наружу, неизвестный человек с закутанным чёрным плащом лицом, не сказав ни слова, будто немой, повёл их за собой.
Было темно. Лишь у ханского дворца полукружьем горели костры, а в той стороне, где жила пленная кабарда, ревел надрывно ишак, лаяли собаки.
За Мау-курганом выли волки...
12. «БЛАЖЕННАЯ ОБИТЕЛЬ»
Мамай гнал своего любимого коня во весь опор. Великий был без головного убора, и его чёрные кудри развевались на ветру, плоско стелясь на затылке и спадая на шею.
Он далеко вырвался на своём мощном легконогом скакуне. Его тургауды, рассыпавшись, изо всех сил пытались догнать своего каана, что-то кричали, гукали, из-под конских копыт летели выбитый степной мох и срезанная под корень полынь.
Сильный встречный ветер потихоньку охлаждал, осаживая, вскипевшую было при известии об измене Белого Лебедя кровь — тогда великого чуть не хватил удар, такой же, как тридцать три года назад, когда хан Джанибек во время штурма генуэзской крепости Кафы посчитал молодого сотника Мамая виновником в гибели своей любимой жены Абике...
Вначале-то великий даже не понял ничего — так всё это было неправдоподобно, так неестественно: он, покоритель многих царств и народов, Кавказских гор, долин и нагорий, и вдруг какой-то мальчишка, тьфу! — русский щенок, рисующий красками... Мамай захохотал, а потом взъярился как бык: страшная ревность обуяла его сердце...
«Моё уязвлённое самолюбие — это расплата за слабость, — только сейчас, овеваемый ветром, подумал Мамай. — Захотел любви, старый дурак. Песни пел, стихи сочинял...»
Оглянулся и попридержал коня. Тургауды скакали теперь, выгнувшись луком, и по бокам, там, где должна бы крепиться тетива, два его верных наяна, Челубей и постельничий Козыбай, мчались на вороных, пригнувшись к седлу, так что длинные перья дроф на их кожаных шлемах почти касались конских грив.
Позади всех трусил на мышастой кобыле Дарнаба. Мамай узнал его по восточному платью. Кобыла упрямо воротила голову в сторону.