Конец черного темника
Шрифт:
— Так ему, растяпе, и надо. Поставьте сотником командира лучшей десятки, отличившейся при переправе...
И приказал сделать на левом берегу Итиля привал.
Костровые зажгли большие огни и установили на железных треногах огромные котлы. Тут все увидели, как проследовали по стану несколько дозорных. На полном скаку они осадили лошадей и что-то сказали на ухо своему начальнику. Тот сразу же поспешил в белую юрту с длинным наконечником, на котором развевался косматый зелёный вымпел. Это была походная юрта Батыра-битакчи.
— Мой господин, моими дозорными обнаружен отряд в несколько десятков человек, скачущий навстречу нам. Он сопровождает
— Не узнали, кто она?
— Нет, мой господин... Я приказал своим людям держаться в тени, но глядеть зорче орла.
— Ты прав... Подождём её здесь и узнаем. Я думаю, что эта женщина не разгромит со своими тургаудами наш военный лагерь? — спросил с улыбкой Батыр.
Начальник дозорного охранения снова поклонился и вышел из белой юрты.
И как только он вышел, Батыр почувствовал, как гулко застучало в груди сердце: «Фатима... Не кто иная, как она. Пусть простит меня Аллах за самонадеянность, но это она, моя дорогая, любимая жена, принёсшая мне счастье...»
Он широко откинул полог юрты, и сразу ворвался вовнутрь ветер с Итиля и освежил обнажённую грудь битакчи, освобождённую от тяжёлых доспехов.
Батыр улыбнулся.
Да, это была Фатима. Она сразу увидела белую юрту посреди цветущей степи, сердце у неё ёкнуло, встрепенулось: «Мой Батыр, мой желанный...» Взмахнула камчой, но кони и так неслись скользящим намётом. Фатима резким рывком поводьев наборной уздечки осадила стремительный бег жеребца возле вышедшего из юрты человека, легко соскочила с седла и прямо влетела к нему в объятья. Батыр прижал её голову к своей груди, потом легко приподнял женщину и, молча, глотая счастливые слёзы, внёс в белую юрту.
В этот день до самого захода солнца они не выходили из неё... Лишь тургауды с улыбкой взирали на плотно запахнутый полог — и долго ещё светились вечером костры: Батыр разрешил воинам длительный отдых и повелел выдать к ужину каждому по пиале кавказского вина.
Было что порассказать Фатиме Батыру: несказанно обрадовался муж тому, что простил его жену Мамай, но особенно поразила битакчи пламенная любовь великого к Белому Лебедю и большая скорбь повелителя на Маукургане.
И в честь своего благодетеля приказал Батыр насыпать за две ночи и один день холм. Носили для него землю воины и шлемах с берега Итиля и, когда он был готов, у реки образовалась излучина.
Приказав воздвигнуть холм, Батыр преследовал не только одну цель — угодить «царю правосудному», поблагодарив за дарованную жене жизнь, но и показать, как велико воинство, приведённое им с Кавказа.
Вестники тотчас донесли Мамаю о холме, насыпанном в его честь, и повелитель возликовал, не скрывая своей радости даже в присутствии Дарнабы и ещё четырёх его мурз: постельничего Козыбая, толмача Урая, знавшего русский, итальянский и литовский языки, конюшего Агиша и ключника Сюидюка. Любимцы царёвы на радость повелителя ответили громким восклицанием:
— Ур-р-аг-х!
— Вперёд, быстроногие кони, при бешеной скачке ваши тела обгоняют время и страх... Страшусь ли я пойти на Русь?
— Нет! — тоже громко сказал Дарнаба...
Ни Мамай, ни его любимые мурзы не уловили в этом радостно-возбуждённом восклицании итальянца никакого подвоха. Повелитель наградил Дарнабу улыбкой, которая была выражена дрожанием в уголках губ, и обратился
— Козыбай, собирай курултай тринадцати мурз — будем решать наиважнейший вопрос...
— Будет исполнено, царь...
Такое обращение понравилось повелителю, и он с наслаждением закрыл глаза.
...Курултай не перечил воле Мамая и тоже решил идти на Русь.
На восходе солнца к лагерю битакчи прискакали тридцать воинов из конной гвардии Мамая, с развевающимися зелёными хвостатыми знамёнами, в сверкающих на солнце серебряных шлемах с белыми султанами, на отборных конях мышиного цвета.
Они поздравили Батыра от имени повелителя с возвращением с далёкого Кавказа и передали ему благодарность Мамая за воздвигнутый в его честь холм. Принимая поздравления и благодарность, Батыр вдруг нахмурился, потому что уловил в глазах начальника прибывших воинов конной гвардии вспыхнувшие на миг злорадство и ненависть, вызванные завистью. «Волк! — пронеслось в голове битакчи. — Вот такие волки и погубили несчастную девочку Акку и чуть не навлекли смерть на мою Фатиму», — но он улыбнулся начальнику и крепко, почти по-братски пожал ему руку.
Когда снова тронулись, Батыр оглянулся и посмотрел на холм. Тот, укрытый сверху дёрном, косматился ковыльной травой и походил на отрубленную голову, стоящую на земле, с глубоко нахлобученной на неё папахой.
Как назвать тебя, холм? Холм радости или печали?..
«Мау, мау», — позвякивали бляхи на чембурах и уздечках. Пыль стояла стеной, закрывая солнце...
16. ПОГОНЯ
Карп Олексин, получив грамоту от великого московского князя к Олегу Рязанскому, зашил её в поясной кушак, обвернувшись им несколько раз, поверх надел кафтан из благородной материи, поклонился ранним-ранним утром при выезде из Фроловских ворот Дмитрию Солунскому на иконе, тронул легонько шпорами саврасого, и конь вынес Карпа к яблоневым садам на Глинищах, а оттуда — к церкви Алексея-митрополита, которую по велению Дмитрия Ивановича назло Киприану — новому митрополиту — стали строить из белого камня.
Чтобы не возбуждать ни у кого подозрения, Карпу решили не давать охрану.
— Как вручишь сие послание Олегу Ивановичу, не спеши покидать Рязань. Поживи уже не как в прошлом разе под видом мастерового, а как посланник великого московского князя... И подмечай всё, а особливо за настроением рязанского князя следи... В послании указано, что хочешь ты почтить долгою памятью святых мучеников-братьев Бориса и Глеба и помолиться в их храме: поэтому надобно тебя определить на жительство при дворе Олеговом... Всё понял?
— Понял, Дмитрий Михайлович.
— А теперь — ступай.
Вот так напутствовал Карпа Олексина в дорогу Боброк-Волынец.
Карп поздоровался с десятским, который начальствовал над рабочими, строившими церковь, пожелал Бога в помощь каменотёсам, улыбнулся, вспомнив, как сам с Игнатием Стырем тесал на Рязани камни. «Постой, постой... А Игнатий-то, друг мой, почти брат названый... — опечалился Олексин, — а я-то, пёс драный, про Стыря и не вспоминал вовсе. Где он? Ведь его Олег Иванович в Орду посылал. Сколько уж времени прошло, а его нет!.. Он же давно на Москве быть должен! На Яузе-реке его мать живёт. Как она там, старуха-то?.. Уж поди отчаялась сына увидеть... Заскочу я к ней, а в пути на добром коне наверстаю время».