Конец Хитрова рынка
Шрифт:
И действительно, дождавшись, когда Октябрь закроет за собой дверь — а ждать этого пришлось, конечно, недолго, — Мария Дмитриевна доверительно сказала:
— Забавное поколение, правда?
Под словом «забавное» подразумевалось все, что подразумевается в подобных случаях отцами и матерями: умное, чистое, хорошее, но…
Мария Дмитриевна сразу же начала с «но».
— У них недавно была в школе дискуссия, — сказала она, — нужна ли интимная дружба. Октябрь отстаивал только коллективную. По его мнению, лишь она гарантирует от возможных ошибок…
Однако разговор о новом
воспитании можно сделать таким «чудом» каждого советского ребенка. Судя по всему, Арскому это было глубоко безразлично, но Валентин настолько уже успел ему досадить, что он отвергал все доводы.
— Брось! Брось! — кричал Валентин. — Ты консерватор, Арский! Я тебе предлагаю эксперимент: дай мне на два года твоего сына, и я тебе верну его гением. Хочешь?
Арский не захотел…
После нескольких неудачных попыток Арскому наконец удалось прорвать блокаду, и он отправился в кухню разделывать привезенную им с собой знаменитую соловецкую сельдь.
Не успевший растратить до конца свой полемический пыл, Валентин поискал глазами очередную жертву и за неимением лучшего подсел к снисходительно улыбающемуся Фрейману.
Многоопытный Илюша был мудр аки змий. Но его жена Соня знала Валентина только понаслышке. И ровно через минуту я уже слышал возбужденный голос Валентина, который доказывал, что преклонение перед модой всегда являлось первым признаком разложения общественно-экономической формации и Древний Рим погубили не варвары, а прежде всего мода… Соня, на платье которой были точно такие же пуговицы, как и у Марии Дмитриевны, делала жалкие попытки оправдаться, но Валентин был неумолим.
Потом приехал новый начальник политотдела управления Долматов, переведенный в Москву из Хабаровска, где до получения квартиры находилась пока его семья. За ним — патриарх Московского уголовного розыска, мой первый учитель, воспитавший не одно поколение оперативников, Федор Алексеевич Савельев. А потом, по выражению Сухорукова, гость пошел косяком: начальник 3-го отделения Ульман с женой, Фуфаев, Цатуров… Комната заполнилась шумом голосов, смехом и клубами табачного дыма.
Сухоруков, пытавшийся дирижировать этим нестройным оркестром, завел патефон и поставил подаренную кем-то из приехавших пластинку.
Нам песня строить и жить помогает,Она, как друг, и зовет и ведет,И тот, кто с песней по жизни шагает.Тот никогда и нигде не пропадет, —пел молодой, мало еще кому известный Леонид Утесов.
Я
Песня напоминала о челюскинцах и о девочке Карине, родившейся в Карском море, о лыжных переходах Москва — Ленинград и о том, что Дальневосточная партия Эпрона решила приступить к подъему затонувшего в Татарском проливе почти сто лет назад фрегата «Паллада».
В ней были всепобеждающий веселый энтузиазм комсомольцев Магнитки, огненная, широкая, как Волга, река чугуна, диковинные планерные поезда, депутат Моссовета белозубый негр Роберт Робертсон, приехавший из Америки в первое в мире Советское государство, и московская девочка Рая, которая на предложение нарисовать, где бы она хотела быть, если бы могла путешествовать, нарисовала тюрьму и закованного в цепи Тельмана, а рядом — себя с красным флажком и пионерским галстуком…
Бежали по замкнутому кругу не знающие усталости секундные стрелки часов, вращались в неутомимом ритме зубчатые колесики. Они отсчитывали время подвигов, радости и горя. Секунды превращались в минуты, последние минуты 1934 года, навсегда уходящего из реальной, ощутимой действительности в то, что принято называть историей.
И любят песню деревни и села,И любят песню большие города…Пришел Октябрь и сразу же направился к Фрейману, которого выделял из всех товарищей отца. Октябрь отсутствовал ровно час. Эта пунктуальность тоже была чертой Виктора…
— Приветствую члена старостата! — сказал Фрейман. — У меня к тебе серьезный разговор.
Но «серьезный разговор» не состоялся: Мария Дмитриевна пригласила всех в смежную комнату. Там был накрыт стол, уже сплошь заставленный тарелками с закусками. Фуфаев, который любил поесть, подмигнул мне.
— Прошу, товарищи! — сказал Сухоруков деловым тоном, каким он обычно говорил на оперативках.
Рассаживались долго и шумно. Выпили за старый год. Потом кто-то включил радио. Передавали обращение Шмидта к полярникам.
После выступления начальника Главсевморпути начался новогодний концерт.
Часовая и минутная стрелки были уже около двенадцати. Замедлившее свой ход время стремительно рванулось вперед, догоняя упущенное. Сухоруков взглянул на часы и встал:
— За страну и за нас! За успехи!
Все встали, стараясь не расплескать наполненные до краев рюмки, потянулись чокаться. Звон столкнувшихся над столом рюмок слился с боем часов Спасской башни. С их последним гулким ударом в комнату, где мы сидели, одну из многих комнат Москвы, вошел новый, 1935 год…
От Сухорукова я ушел около трех, когда веселье еще не погасло, но уже стало затухать. Вместе со мной вышел «немного проветриться» Долматов. Шинели он не надел, — был в одной гимнастерке, обтягивающей его широкую грудь и плотные плечи.