Конец Мадамин-бека (Записки о гражданской войне)
Шрифт:
В бой звал нас и Михаил Васильевич. Он говорил о только что прошедшем заседании ревкома, где решался вопрос о мобилизации сил на решительную борьбу с басмачеством.
— Страна разгромила банды Анненкова, добивает Колчака и Деникина, народ переходит па мирный труд, а у вас здесь все еще фронт, еще льется кровь, дехканин не может засеять землю и вырастить урожай. Война разоряет хозяйство, мешает преодолеть голод. Нужно кончать с басмачами. Мы ведем переговоры с Мадамин-
беком и, возможно, заключим с ним мир, но есть курбаши, которые не хотят и слышать о мире с Советами, готовятся к новым авантюрам. Небезызвестные вам Курширмат и Халходжа стягивают силы к важным
Мы слушали со вниманием. Годы, проведенные многими из нас в строю, были трудными. Дни и ночи в тревоге. Бесконечные походы. Холод. Голод. Да, голод. Незачем стыдиться этого слова. Красная Армия вместе с народом переносила все лишения. А лишений не перечесть. Но мы как-то привыкли к своей суровой жизни. Привыкли и полюбили ее. Полюбили не за нищенские нары казарм. Не за суп с сушеной воблой. Не за рваные шинели и сапоги. Полюбили за стремительные вихри атак. За гром выстрелов. За ту необъяснимую радость, что горела в наших сердцах. Горела постоянно.
Вот сейчас, слушая командарма, мы тоже испытывали эту радость. Радость за великое, что завоевывалось боями и лишениями. Страна была в огне. И все-таки гремели песни. В пламени летело наше алое знамя. Летело, побеждая…
И вот — мир. Фрунзе говорит о мире. Далеким и неясным представился он нам. Что там за боями? Какова она — тишина? Ни семьи, ни привязанности к месту у бойцов не было. Никто не думал об уюте, о маленьком счастье для себя. Что дорожить теплом хаты или сладостью покоя, когда сама жизнь — единственная, раз только данная нам, — сгорала в пламени боя. Молодые, сильные, мы отдавали ее без стона и слез. Для всех, кто сидел сейчас в казарме, слово «мир» не связывалось с личным благополучием. Да и что могло вознаградить нас за понесенные жертвы? Нет такой платы. Только одно было равным жертве — счастье всех! Будущее, начертанное на нашем знамени. Ему — великому будущему — мы отдавали себя целиком.
Мне казалось, что так думали все. Мира с Мадамин-беком было слишком мало для нас. Полный разгром врага. Мир на всей земле! — вот о чем мечталось Каждому. И когда Фрунзе, заканчивая речь, сказал, что впереди бои, и бои трудные, я встретил это как призыв и внутренне откликнулся готовностью к новым лишениям, в жертвам.
Эрнест Кужело, сидевший недалеко от меня, был сосредоточен. Золотистые брови его сошлись на переносице выдавая напряженную работу мысли. О чем думал комбриг? Борьба сроднила нас — ни я, ни остальные бойцы не считали Кужело гостем. Мы забыли, что у него есть своя родина, далекая, незнакомая нам. Забыли, что в его сердце теплятся воспоминания о детстве, всегда светлом и прекрасном. Забыли, что он не русский. Он наш. И это означало все — братское доверие, любовь, дружбу. Мы считали себя сынами революции — сынами одной семьи. И не было ничего сильнее этого родства. Самым радостным для нас и для него могли быть вот такие же пламенные бои за свободу его родины, за счастье его народа, бои, в которых участвовала бы вся наша бригада — одна чудесная большая семья. Я иногда, глядя на Кужело, мечтал об этом.
А комбриг слушал речь и думал. Мысль его я понял только тогда, когда Фрунзе сказал:
— Мы многое завоевали, товарищи. Мы завоевали свободу для всех народов России. Но нам предстоит еще завоевать доверие и любовь людей, ради счастья которых мы несем великие жертвы. Каждое наше действие, каждый наш поступок должен отвечать высоким идеалам
Еще острее обозначились складки на лбу Кужело. Лицо посуровело, и губы, всегда приветливо улыбчатые, плотно сжались. Он уперся подбородком в кисти рук, лежащие на эфесе шашки, поставленной стоймя между колен, и смотрел на земляной пол.
В это время прозвучали последние слова речи — здравица в честь Советской России и мировой революции.
В казарме грянул гром оваций.
Филиппов, чтобы перекрыть аплодисменты, крикнул:
— Товарищи, собрание окончено!
И сам одноголосо пропел первую строку «Интернационала»:
Вставай, проклятьем заклейменный…
Гром овации смешался с гимном, потом они отступили, и торжественные, всегда волнующие слова стройно поплыли под невысоким темным потолком. Бойцы стояли. Все пели, охваченные единым чувством. И ни чешского акцента, ни узбекского выговора, ни украинского, ни мадьярского не слышно было — звучал один голос, могучий и вдохновенный. Незабываемая минута. Будто и обычная, но отчего-то глубоко залегшая в сердце.
Михаил Васильевич продолжал знакомиться с нашей кавалерийской бригадой. В один из дней решено было провести конные состязания. По тому времени — событие необыкновенное, если учитывать состояние войны, в котором мы находились, и близость басмачей. Банды бродили буквально рядом с Наманганом.
Местом для состязаний явилась равнина за взгорьем, та самая, с которой почти год назад начали свое наступление на город отряды Мадамин-бека.
Накануне состязаний Фрунзе вместе с инспектором кавалерии Ферганского фронта Бобровым объехал всю равнину и осмотрел сооружения.
— Ваши препятствия, — сказал он инспектору, — рассчитаны не на молодое кавалерийское соединение, а на опытную регулярную конницу.
— Соревнования и покажут, как именовать Ферганскую бригаду, — довольный замечанием командарма, улыбнулся Бобров.
Михаил Васильевич окинул взглядом холмы, тянувшиеся грядой вдоль окраины Намангана.
— Для скачки равнина удобна, но и опасна. Не забудьте выставить сторожевое охранение. Как бы Курширмат не пожаловал к нам на «тамашу».
— Будет сделано, товарищ командарм.
Фрунзе и Бобров ехали широким строевым шагом, направляясь к штабу бригады.
Фрунзе сидел на коне спокойно и уверенно, ведя твердою рукою в сборе рыжего басмаческого коня.
Бобров невольно залюбовался замечательным всадником.
— Не могу, право, не заметить, — сказал он, обращаясь к Фрунзе, — вы прекрасно держитесь в седле. Простите, где обучались вы правилам верховой езды?
— В раннем детстве овладел я этим искусством. Но не смейтесь, моими учителями были простые аульные киргизы. Я ведь коренной туркестанец. Отец мой из военных фельдшеров, был в старые времена в родном моем городе Пишпеке главнейшим и едва ли не единственным врачом. Не знаю, чем он стяжал популярность среди кочевого населения, но к нашему домику на Сергиевской народ съезжался как на базар. Меня эти отцовские друзья баловали невероятно — учили киргизскому языку, сажали на коня в ту нору, когда я был еще совсем малышом. Потом, когда я немного подрос, отец брал меня с собой на охоту в горы. Вы не бывали в Киргизии?