Копья летящего тень. Антология
Шрифт:
Впервые тягу к такому исчезновению я ощутила в девятнадцать лет и одновременно почувствовала в себе ошеломляюще–странные, совершенно сбившие меня с толку способности. У меня появилось двойное зрение: все предметы, вещи, люди, дома, все, что окружало меня, оставалось прежним, и в то же время на фоне этого текла какая–то иная жизнь, не мешающая ходу обычной жизни, но тесно с ней переплетенная, так что все, что ежедневно происходило у меня на глазах, сразу обретало иной смысл и содержание. Временами эта «вторая» реальность становилась настолько интенсивной, что я ясно различала незнакомые голоса, говорящие на чужих языках, видела силуэты фигур и лица, несущие на себе отпечаток каких–то неизвестных мне страстей, даже ощущала запахи, совершенно не соответствующие
Разумеется, первой моей мыслью было обратиться к психиатру, честно рассказать ему обо всем, попытаться «вылечиться». Но что–то удерживало меня от этого, что–то говорило мне, что со мной все в порядке и что такое двойное зрение — мое естественное состояние. И я держала в тайне знание о самой себе — до того момента, пока случай не вынудил меня внезапно раскрыть свои карты.
Экзамен по стилистике русского языка, упитанная, ухоженная дама с честно заработанным званием доцента, яркими губами и свежевыкрашенными и завитыми волосами, в рождественско–поросячьего цвета пушистой кофточке, жующая булку с дорогим швейцарским сыром… Она всегда что–нибудь жевала, ее двойной подбородок мерно двигался — туда–сюда, аккуратно наманикюренные пальцы выбивали легкую дробь на поверхности стола. Ей нравилось ставить студентам всякие оценки, она сортировала сдающих экзамены по степени их пригодности приносить пользу обществу — оценка была для нее приговором, клеймом или благословением.
— Пожалуй, я смогу поставить тебе тройку, — сказала она мне с той подчеркнуто–унизительной снисходительностью, с которой обычно обращаются к посредственностям. — Мне просто тебя жалко, у тебя такой болезненный вид…
Ее темные глаза игриво блеснули сквозь стекла очков, яркие, полные губы улыбались, золотые коронки что–то пережевывали.
Меня охватил гнев, внезапно и неизвестно откуда взявшийся гнев. Мой рот был плотно сжат, но внутри себя я услышала свой собственный, угрожающе–спокойный холодный, как лед, голос: «Чтоб ты подавилась!..»
О, теперь–то я понимаю, насколько низменным и недостойным было это мое желание! Какой ничтожной была моя жажда мести из–за какой–то там, совершенно ничего для меня не значившей оценки!
Однако назад пути уже не было, дело было сделано. Эта дама, честно заработавшая свое звание доцента, и в самом деле подавилась! Ее темные, вмиг наполнившиеся слезами глаза расширились до неузнаваемости, рот раскрылся, как у умирающей рыбы, она задыхалась. Я сидела напротив нее, не шелохнувшись, и хладнокровно наблюдала за ее мучениями. Потом встала, вышла из аудитории и позвонила из деканата в «скорую». Двое суток эта дама лежала в реанимации.
Меня очень испугал этот случай. Испугала собственная невозмутимость. Впоследствии я к этому привыкла — свыклась с мыслью о том, что встреча с иной реальностью требует от меня иных, не имеющих отношения к повседневности качеств.
Наряду с ошеломляющими, пугающими моментами, в моей двойственной жизни имелись и свои приятные стороны. Самой большой радостью для меня были и остаются полеты в пустом пространстве. Впрочем, пространство это вполне можно назвать обычным, повседневным, в нем есть все, что связано с присутствием других людей, с той лишь разницей, что никто… не видит меня! Да, это такое великолепное чувство, когда тебя никто не видит! В первый раз, когда я поднялась над домами и над деревьями, у меня слегка закружилась голова, как это бывает от бокала хорошего шампанского. Я летела! Мое тело без малейшего напряжения повиновалось движению моих мыслей, я не ощущала ни страха высоты, ни сопротивления воздуха, хотя первое время меня все же не покидало беспокойство по поводу того, что я могу ненароком врезаться в стену дома или в дерево, или задеть кого–то сверху… но этого никогда не происходило. Я двигалась в абсолютной пустоте, хотя вокруг меня — или, вернее, подо мной — текла обычная жизнь. Полеты мои становились все более далекими и рискованными. Однажды я забралась так высоко, что уже не видела под собой ни крыш, ни деревьев, ни земли, ни облаков. Я видела лишь тьму и звездный свет, я
Собственно говоря, я думаю о нем постоянно, порой даже не осознавая этого. И когда я встречаю его, мне становится почему–то стыдно, будто меня уличили в каких–то тайных помыслах. Я смотрю на него своими холодными, почти бесцветными глазами, и мое лицо абсолютно ничего не выражает. И Женя Южанин очень редко замечает, что я смотрю на него. Скорее всего, он вообще меня не замечает.
Теплые, бархатистые, темно–карие, слегка миндалевидной формы глаза, чуть смуглая, нежная, как у девушки, кожа, сочные губы… Женя Южанин красив. Мне в мои двадцать три года, чертовски трудно подавить в себе тягу к человеческой красоте. Я не раз пыталась это делать, потому что Женя Южанин почти никогда не смотрит в мою сторону, но мне это так и не удалось. И каждый раз, видя его высокую, широкоплечую фигуру, я в отчаянии кусаю губы и отворачиваюсь, чувствуя себя обделенной и униженной.
Это сочетание двух «ж» — Женя Южанин — почти магически действует на меня — я долго прислушиваюсь к отзвуку его имени в тишине огромного пустого пространства, я пью сладость недоступной мне в обычной жизни любви. Хорошо, что никто об этом не знает!
У Жени Южанина слишком много девушек.
И все–таки именно мысль о нем вернула меня на землю. Сидя на подоконнике, я ждала, когда, наконец, прозвенит звонок и из Большой физической аудитории хлынет толпа четверокурсников, преграждая дорогу всем, идущим по коридору.
Женя вышел, как всегда, в окружении нескольких поклонниц. Замерев на своем подоконнике, я неотрывно смотрела на него. Он улыбался, грациозно наклоняясь к девушкам, которые едва доставали ему до плеча, и до меня долетал его ни с чем не сравнимый, грудной, бархатистый, как и его глаза, переливчатый смех.
Он и на этот раз не заметил меня.
Был большой перерыв, многоэтажное университетское здание кипело от переполнявшей его жизни, мимо меня двигались какие–то люди, многие из них были моими знакомыми, кто–то здоровался со мной, хватал меня за локоть, что–то говорил мне… Я сидела на своем подоконнике, провалившись в бездну пустого пространства — и мимо меня проносилась жизнь…
Снова и снова я возвращалась ради него на землю. И иногда мне везло: Женя Южанин улыбался и кивал мне, и в его карих, бархатистых глазах загорался теплый свет…
На исходе зимы мне приснился сон. Я летела в сильный снегопад, внезапно силы покинули меня. С бешеной скоростью я понеслась к земле, я должна была разбиться… но что–то помешало этому. Может быть, последнее, предельное напряжение моей воли? Снег облеплял меня, на мне не было ничего, кроме легкой ночной рубашки. Мое тело стало неимоверно тяжелым, я падала вниз, вниз… И только у самой земли в миг, предшествующий катастрофе, что–то переменилось. Тьма и снег, и совершенно незнакомый мне пустой город, в котором меня никто, никто не ждал…
Проснувшись на рассвете, когда на кухне уже вовсю громыхали посудой и везде горел свет, поняла, что заболела. Ночная рубашка насквозь промокла от пота, во всем теле были дрожь и жар, во рту пересохло. Что–то внутри меня было не так.
Я слышала, как отец что–то говорит на кухне матери, слышала его надтреснутый, почти старческий смех, стук его костылей. Я почувствовала запах молочной каши и яичницы — и меня раздражало, что дверь в моей комнате неплотно прикрыта. Вот сейчас они позавтракают, и мать отправится в школу, к первому уроку, а отец останется дома и будет, как всегда, пилить меня за то, что я поздно встаю и не успеваю даже заправить постель. Что ему еще остается делать? Я его поздний, единственный ребенок, можно сказать, плод его старости, ведь когда я родилась, ему было под пятьдесят. Он ходит по квартире на костылях, с трудом переставляя изуродованные полиневритом ноги, с одной–единственной почкой, переполненный страшными воспоминаниями юности, — и он, как может, заботится обо мне. Он вообще считает чудом, что у него есть дочь, есть я.