Корчак. Опыт биографии
Шрифт:
В одной из таких нор на Сольце, распивая с хозяевами подвала очередную бутылку «монопольки» [19] , наш рассказчик решил, что поселится в лачуге вместе с чужими детьми и будет за ночлег и пять рублей в месяц учить местных ребятишек читать и писать. А потом, протрезвев, он подтвердил свое предложение.
«Дитя салона» проникнуто таким реализмом, таким знанием мельчайших деталей быта варшавских пролетариев, будто автор и впрямь месяцами жил под одной крышей с семьей рабочих Вильчков и извозчиков Грошиков, в духоте, среди насекомых, плача младенцев, чахоточного кашля родителей. Видел, как борются за выживание взрослые, непосильным трудом зарабатывающие гроши. Как жаждут хоть крохи внимания самые младшие, которых кормят сухим хлебом и руганью, бьют, с детских лет гонят на работу – и которые болеют и умирают без врачебной помощи.
19
Так называли и государственную
Игорь Неверли предполагает, что там, на Сольце, родилась единственная в жизни Генрика любовь – к семнадцатилетней Викте, дочери Вильчков, работавшей на швейном складе; автор с нежностью описывает ее в повести. Любовь, взаимная, но лишенная всяких перспектив, трагически кончилась из-за последствий романа – ребенка; нежеланного, нерожденного, а может – рожденного и брошенного. Только один раз, в гетто, в «Дневнике», Корчак открыто написал о своем сексуальном опыте. С несвойственной ему грубостью пояснил, что у него не было времени на девушек, потому что те «шельмы ненасытные и до ночей лакомые, да еще и детей рожают. Паскудное дело. Один раз и со мной случилось. На всю жизнь отбило вкус. С меня хватило. И угроз, и слез» {93} .
93
Janusz Korczak, Pamietnik, dz. cyt.
Кто угрожал? Кто плакал? Неизвестно. Может, то была не любовь, а случайная связь, но она явно оставила след в психике Корчака – непреходящий страх перед отношениями с женщиной. Можно углубиться в психологические рассуждения и спросить себя, не повлияла ли позднее тень его собственного, нежеланного, скорее всего, нерожденного ребенка на выбор его пути.
Начинался двадцатый век. В глубине минувших времен брезжит царская Варшава, полная костелов, переделанных в церкви, и дворцов, ярко раскрашенных на российский манер. Деревянные тротуары. Конка. Желтые омнибусы. Дрожки. Двуязычные вывески. На улицах – толпы русских. Дамы в длинных платьях и огромных шляпах. Бородатые господа почтенного вида, в тужурках, в котелках. По городу бежит неприметный рыжеватый юноша с бородкой, в очках и студенческом мундире. Куда он спешит? С лекции по патологии на Краковском Пшедмесьце – в редакцию «Глоса», с новой главой повести «Дитя салона»? Или на улицу Монюшки, к Лауэрам, где сейчас начнется лекция Вацлава Налковского, а юный Генрысь Лауэр тайком сунет ему пачку социалистических «промокашек»? Если сегодня суббота, значит, он направляется в сторону улицы Чеплой, 26, на дежурство в бесплатной читальне Варшавского благотворительного общества. Под дверью уже толпятся подростки: поляки и евреи, а посреди толпы стоит голубоглазая, золотоволосая панна Хеля Брун и шепчет ему на ухо, что ее брата Юлька ночью снова забрали в Павяк. Вечером Генрик напивается в дешевом кабаке в бедном квартале на Повислье. Вернувшись домой, он на цыпочках, чтоб не разбудить мать, идет в свою комнату, садится за стол, где лежит рукопись – «Дитя салона», – и заставляет героя простонать: «Такой скучной книги, как моя жизнь, я еще не встречал» {94} .
94
Janusz Korczak, Dziecko salonu, w:Dziela, t. 1, s. 245.
11
Дальний Восток и близкая Михалувка
Спасибо тебе, добрый Боже, за луга и яркие закаты, за свежий вечерний ветерок после обжигающего дня зноя и тяжкой работы.
Ядвига Вайдель-Дмоховская писала:
Надвигалась буря. <…> Первым видимым признаком, подобным отдаленному грому, был день десятого февраля 1904 года, когда разразилась русско-японская война, или, как ее называли, война на Дальнем Востоке. Еще прежде, чем ежедневные коммюнике приучили нас к экзотическим названиям городов и портов, эти отдаленные края стали ближе из-за угрозы мобилизации и отправки наших польских рекрутов в Маньчжурию.
Призыв рекрута… Ему всегда сопутствует неизменный, как любовь и смерть, плач остающихся жен и детей. У меня особенно запечатлелась в памяти одна из множества сцен, увиденная на углу Маршалковской и Иерусалимских аллей, под стеной старинного Варшавско-Венского вокзала. Видно, из провинции прибыли те, кого забрали «w soldaty», – и ждали следующего перегона. Они стояли или сидели под стеной, очень бледные, с бесконечно печальным выражением глаз; польские лица под чужеземными, не виданными прежде в Варшаве громадными шапками из овчины, которыми «заботливые» царские власти обеспечили своих солдат в преддверии куда более грозной, чем враг, сибирской зимы. В сущности, то было единственное проявление их заботы, ибо вскоре до нас начали доходить леденящие кровь подробности о распоясавшемся царском интендантстве, у которого открылось чрезвычайно широкое поле для деятельности. Ходили легенды о сапогах с бумажной подошвой, о страшной переправе через замерзший Байкал – Кругобайкальская железная дорога еще только строилась – почти босых, иззябших солдат, падавших там чаще, чем
95
Jadwiga Waydel-Dmochowska, Dawna Warszawa. Wspomnienia, Warszawa 1958, s. 160 – 161.
Русско-японская война имела огромное значение для дальнейших судеб Польши, России, а в итоге и для всего мира. Она выявила слабость Российской империи, привела к революции 1905 года, благодаря которой смягчился царский режим. В поляках снова проснулись свободолюбивые порывы. Большевики укрепились в своих намерениях совершить государственный переворот. Мое поколение узнавало об этом в школе из советских учебников, написанных на корявом идеологическом жаргоне и нафаршированных цитатами из Ленина. Мы не верили ни единому их слову, ничего не понимали или не хотели понимать, потому что нам не было до этого дела.
Я не осознавала, что для поколения моей бабки те давние года были когда-то живым сегодняшним днем, полным тревожного ожидания какой-нибудь перемены, к худшему или к лучшему – неизвестно. Они прочитывали газеты от корки до корки, выискивая между стихотворных строк спрятанные от цензуры военные тайны, находили на картах экзотические названия: Порт-Артур, Мукден, Цусима – места, где русские терпели поражение в боях с японцами. Радовались неудачам, обнажавшим слабости колосса на глиняных ногах. Росла симпатия к Японии.
Первая антивоенная демонстрация, организованная ППС, состоялась в Варшаве уже в феврале 1904 года. А затем все чаще стали появляться на улицах красные флажки, люди кричали: «Долой царизм!», пели: «На баррикады, рабочий народ» и «Плывет над троном наше знамя». Жандармы и казаки разгоняли демонстрантов, применяя грубую силу. Грубая сила пробуждала ответную реакцию. Когда в апреле 1904 года рабочие начали бросать камни в полицейских, варшавский оберполицмейстер позвал солдат и приказал им стрелять по толпе боевыми патронами. Были раненые, один человек погиб, а общество загорелось яростью и жаждой мести. Почти полвека, с апреля 1861 года, русские не осмеливались применить оружие против мирного населения. Несколько дней спустя начали возникать пэпээсовские боевые группы, которые готовились к войне с оккупантами.
«Я никогда не принадлежал ни к одной политической партии. Был близко знаком со многими деятелями политического подполья» {96} , – писал Корчак через много лет. Индивидуалист, идущий своей дорогой, не мог бы подчиняться чужим приказаниям. Его не интересовали абстрактные далекие цели, идеологические споры, борьба за власть. Конечно, он, как и мой дед, принадлежал к «сочувствующим» ППС. То есть платил ежемесячные взносы в партийный фонд, был подписан на подпольные газеты, дружил с социалистическими деятелями. Но он не был наделен темпераментом революционера. Корчак всегда предпочитал строить, а не рушить.
96
Janusz Korczak, Podanie do Biura Personalnego Rady Zydowskiej, 9 II 1942, dz. cyt.
Весной 1904 года общественные настроения накалялись все больше и больше. На праздничные демонстрации 1 и 3 мая пришли толпы рабочих, студентов, даже гимназистов. Михал Круль, студент пятого курса химического факультета Варшавского политехнического университета, по просьбе главы местной организации ППС Юзефа Квятка, трудился над производством взрывчатого вещества и бомб, которым предстояло вскоре взорваться на улицах города. Генрик Гольдшмит, студент пятого курса медицинского факультета Варшавского университета, готовился к экзаменам, писал для «Глоса», давал частные уроки, общался с друзьями.
Круг так называемой прогрессивной варшавской интеллигенции был тогда невелик. Все друг друга знали или вот-вот должны были познакомиться. Система ценностей, царившая в той среде, исключала какую бы то ни было дискриминацию – по национальному, классовому или расовому признаку. Поэтому в том интеллектуальном пространстве так много евреев общалось с поляками на равных правах – явление, невозможное в других сферах общественной жизни.
Он бывал у Нахума Соколова – общественного деятеля и редактора ежедневной газеты «Ха-цефира», выходившей на иврите. Встречал там доктора Людвика Заменгофа, создателя международного языка эсперанто. Доктора Самуэля Гольдфлама – известного невролога и психиатра. Доктора Зигмунта Быховского – тоже невролога, деверя моей бабки. Ходил в гости к Давидам: Яну Владиславу и его жене Ядвиге, урожденной Щавинской. Их квартира, сначала на улице Злотой, потом на Смольной, была в то же время и редакцией газеты, организационным центром Летучего университета, которым руководила пани Ядвига, по будням – лекционной аудиторией, в воскресенье – салоном. Там всегда собирались толпы людей самых разнообразных политических взглядов, равно как и аполитичных деятелей искусства. Там играл на фортепиано, приезжая в Варшаву, знаменитый пианист Генрик Мельцер – деверь пани Ядвиги, дядя будущей писательницы Ванды Мельцер. Станислав Пшибышевский вещал о «нагой душе», будущие коммунисты Адольф Варский и Юлиан Мархевский ссорились с писателем и публицистом Станиславом Бжозовским из-за общественных дел. Зося Налковская – дочь Вацлава, начинающий литератор, «крупная и рослая барышня» «с большими холодными кристальными глазами», – заходила туда сначала с женихом, потом мужем Леоном Ригером, поэтом и публицистом.