Корень жизни: Таежные были
Шрифт:
На душе стало тяжело. Игорь Петрович зашел в воду, умылся и, не вытирая лицо, побрел вдоль берега. Окрестный лес все окунался и окунался в чистые воды залива, а сам залив как бы купался в ослепительном свете поднявшегося солнца. Радостно порхали птицы, суетились белки, бурундуки и полевки, мельтешили бабочки, ползали, куда-то спеша, аспидно-черные муравьи. В зеленых разливах лесного разнотравья синели, краснели, желтели и белели чистой прелестью цветы, о чем-то чуть слышно шелестели листья, перешептывались деревья. Во всем жизнь. Не стало ее только в том изюбре, тело которого
В вершине залива Игорь Петрович вылез на крутой берег и прилег в тени старого, дуплистого, согбенного дуба, будто поставленного на колени неумолимым временем. Он смотрел в высокое небо через густые зеленые сплетения ветвей, но не видел ни неба, ни веток, потому что вспоминал свои прошлые выстрелы, спрашивал себя, всегда ли они были безусловно необходимы, и сам отвечал: не всегда.
«Ах, боже мой! — думал Игорь Петрович. — Да неужели все прошлое теперь переосмысливать, переоценивать! Да, стрелял по уткам в брачном наряде, по токующим тетеревам и глухарям, но один ли я?»
Когда Игорь Петрович, случалось, еще в неостывшем возбуждении рассказывал о весенней охоте Вале, она тихо и укоризненно спрашивала: «Неужели в ваших охотничьих душах нет ничего святого?» Тот вопрос теперь повторялся в душе Игоря Петровича много раз, и ему нечего было ответить.
Мысли и воспоминания одолевали: «Стрелял, не задумываясь, петухов на тетеревиных токах, в их весеннем брачном буйстве. Сбивал вальдшнепов, ищущих в густоте вечерних сумерек подруг. Убивал неповторимых в брачных нарядах и своеобразном экстазе турухтанов, подманивал на выстрел изюбров в пору их свадеб. А по какому праву? Ведь животные — пусть в них много инстинктов! — тоже испытывают сильное влечение к избранному, и нередко единственному. Они знают, что такое тоска разлуки, ревность, горе отверженного и счастье взаимности…»
И чем больше вспоминалось и думалось, тем крепче становилось решение повесить ружье на стенку раз и навсегда. Охоту как таковую Игорь Петрович не осуждал, нет. Она, верил он, не будет «упразднена» и в отдаленном будущем, хотя ее законы и кодексы безусловно подвергнутся пересмотру. Охота была, есть и будет составной частью охраны природы. И все же… «Пусть теперь, даже по самым усовершенствованным правилам, стреляют другие, — решил он. — И пусть не осуждают меня, не зовут отступником. Был ведь Лев Толстой страстным охотником, а в пятьдесят лет от охоты отказался раз и навсегда».
…Сильный «Вихрь» легко гнал лодку вниз по Уссурке. Игорь Петрович был внимателен, вовремя увертывался от карчей и камней, умело проходил опасные места, заломы, узкие и скальные прижимы. Но на фоне воды и неба, лесистых сопок и каменистых обрывов он ясно видел золотистого пантача с высоко поднятой головой, а рев мотора в нескончаемом ритме повторял и повторял короткий, как тот роковой выстрел, вопрос: «За-чем-у-бил, за-чем-у-бил, за-чем-у-бил…» Эхо этого осуждающего, неотступно-укоризненного моторного голоса широко разбрасывалось по горам и лесам, воде и небу. По всему прожитому. И даже по всему тому, что еще предстояло прожить…
НА НЕРЕСТИЛИЩЕ
Вертолет завис над узкой
Мой спутник, егерь Николай Иванович Калюжный, старый знакомый, приятный и обходительный мужчина зрелых лет. А высадились мы в конце октября в верховьях Кура, на протоке Асекта, для промыслового учета численности зверей по первоснежью.
Время близилось к вечеру, мы торопливо перенесли свое имущество на крутой берег, поставили палатку под кедром, втиснули в нее жестяную печь, напилили дров на ночь. И только после этого, уже при бликах угасающей зари, я взял ведро и пошел к реке за водой — пора подумать и об ужине, коль в суматохе дня было не до обеда.
Река всегда печалит меня и радует, вызывает раздумья и воспоминания, потому что я вырос на Тунгуске — не какой-нибудь енисейской Тунгуске, а той, которая впадает в Амур под Хабаровском. С затонувшими в былое годами детства, трудного военного юношества — со всем, что было от моих пяти до восемнадцати лет, рядом шла Тунгуска.
Но река, к которой я сейчас подходил с ведром, не просто вызвала во мне привычные раздумья и воспоминания, но как бы рванула их из залежей памяти, потому что на блестящую гладь плеса одна за другой красиво вынырнули, пустив тугие круги волн, три кеты — эта рыба для меня тоже «от пяти до восемнадцати».
Я мгновенно сообразил, что здесь кетовое нерестилище, и удивился, почему об этом не подумал, не догадался раньше, прекрасно зная, что в верховья Кура осенняя кета спешит с сентября до самого ноября. А тут еще на недалеком перекате зашумел, заплескался в штурме быстрины косяк этой рыбы.
Ночью я слушал неровный храп Николая Ивановича и вспоминал невозвратное.
…Рыбачил я на Тунгуске сызмальства и много — все мое детство и отрочество — прошло на реке. И повезло мне в тех рыбалках: я застал сказочное обилие всякой, в том числе и диковинной, амурской рыбы. За зорьку удочками налавливал столько, что не взвалить на плечо, карасей короче ладони отпускал с крючка погулять-подрасти, сомиками и щучками, не вытянувшимися за тридцать сантиметров, пренебрегал. Мне посчастливилось снимать с крючков таких карасей, что моя мать принимала их за сазанов; пудовых тайменей и щук, двухпудовых сомов лавливал…
Но больше всего меня удивляла и восхищала кета. Приходила она на Тунгуску в середине сентября — как раз в рунный голосистый лет гусей, в пору осеннего лесного многоцветья. И было ее так много, что мы с отцом и братом, порыбачив бредешком день, запасались до следующей осени.
Я подолгу бывал на рыбацких станах, слушал рассказы о кете, видел целые горы из ее живого серебра, лишь тронутого причудливой брачной раскраской. Потом торопливо читал все, что писалось об этой удивительной рыбе.