Корни неба
Шрифт:
Морель кивнул:
– Точно. Около пяти тысяч в прошлом году только в Конго. Цифра официальная, что означает, что ее надо до крайней мере удвоить... А если взять Африку в целом.
– Глядя на Филдса, он раскурил сигарету.
– У негров имеется веская причина: они никогда не едят досыта. Им нужно мясо. Эта потребность у них в крови, и пока тут ничего не поделаешь. Вот они и убивают слонов, чтобы набить живот. Выражаясь научным языком, утоляют потребность в протеинах. А какая из этого мораль? Необходимо такое количество протеинов, чтобы они могли себе позволить роскошь беречь слонов. Сделать для них то, что мы делаем для себя. Вот видите, в сущности и у меня политическая программа: поднять уровень жизни африканских негров. Это неотъемлемая часть защиты природы... Дайте им достаточно пищи, и вы сможете внушить им уважение к слонам... Набив брюхо, они все поймут. Если мы хотим, чтобы на Земле обитали слоны, чтобы они всегда, пока существует мир, были с нами, надо, чтобы люди больше не умирали с голоду... Одно неразрывно связано с другим. Это вопрос человеческого достоинства. Теперь ясно, а?
Он встал и ушел, его фигура затерялась среди звезд. У Филдса создалось обо всем довольно точное представление. Но сможет ли он написать? Он снова почувствовал боль, которая пронизывала бока при каждом движении; возбуждение улеглось и больше не поддерживало. Репортера уже заботило, как побыстрее и побезопасней переправить интервью и снимки в свое парижское агентство. Коммерческая стоимость репортажа была ему далеко не безразлична, его донимал обычный страх, что с пленками что-нибудь случится. Лучше всего было бы связаться с Хартумом. Морель собирался
XXXV
Грузовики ехали медленно, что словно еще более подчеркивало трудность затеянного предприятия, жару и беспредельность пейзажа Бар-эль-Газаля - а колючки, пучки сухой травы, камни, среди которых облако пыли, поднятое пробежавшей гиеной, - уже целое событие. Дорога казалась Вайтари иллюзией: чуть меньше травы - и все отличие.
– Вот будет дело, если пойдет дождь, - сказал он.
– Метеосводка дождя не предвещает, - сказал Хабиб.
– Но поглядим, что будет, inch'Allah!
Де Врис вел машину уже четырнадцать часов. Вайтари искоса поглядел на него: осунувшиеся черты, мелкие, резко очерченные, какие-то звериные; прилизанные волосы, блекло-голубые глаза, устремленные на дорогу. Хабиб сидел между ними, с погасшей сигарой в зубах; ее холодная вонь окончательно выводила Вайтари из себя. Кабина перегрелась до того, что накатывавший волнами запах пота и тот приносил облегчение. Вайтари нервничал, изнуренный тряской, ослепший от солнца пустыни, от которого совершенно отвык, и злился на самого себя за то, что не догадался взять солнцезащитные очки. Каждый раз, косясь на де Вриса, он удивлялся, как тот может до белизны прозрачными глазами столько часов подряд находить раскаленную дорогу - самому Вайтари приходилось только угадывать ее среди камней. По мере того как они приближались к цели, успех операции казался ему все более сомнительным. Его успокаивали только заверения де Вриса, - тот изображал мастака в подобных делах и, кажется, в самом деле знал здешние места, - и оптимизм Хабиба, впрочем, для того оптимизм был второй натурой. Однако время сомнений миновало. А если бы все пришлось начинать сначала, он, вероятно, поступил бы так же, это ведь был единственный способ добыть приличную сумму денег. И если даже попытка провалится, остается шанс напороться на французский патруль; лучше всего было бы встретиться с отрядом вооруженных людей в военной форме и на грузовиках. Тогда последовало бы замечательное сообщение о том, что "наши войска атаковали группу повстанцев". Чего следовало избегать любой ценой - это быть принятыми за "грабителей", перешедших суданскую границу, однако он затем и находился тут, чтобы поставить все на свои места, а остальное сделает каирское радио... К несчастью, Вайтари отвык от таких физических нагрузок. Не считая нескольких предвыборных турне, он двадцать лет прожил в городах, - по которым теперь отчаянно скучал. Больше всего на свете он любил публичные диспуты, народные сборища, где мог заставить людей прислушаться к своему голосу, силу которого сознавал, мог воззвать к ним с трибуны - этого трона демократии. Он тосковал по Парижу, по обедам, приготовленным женой, по атмосфере политических сборищ, где его черное лицо сразу привлекало внимание. Быть может, он совершил ошибку. Но жребий брошен. Ведь новый мировой конфликт казался таким неизбежным, когда он принимал свое решение; теперь легко говорить, что он был не прав. Вайтари подвели обстоятельства. К тому же его все равно прокатили на выборах, под тем предлогом, что он вышел из партии за два года до конца депутатского срока, чтобы примкнуть к крайним левым. О месте в Париже не приходилось и мечтать. Оставались лишь международные организации, и в эту минуту он выбирал к ним наиболее короткий путь. Тем более что игра шла не столько вокруг национального самосознания народа уле, которому пока что нужны были только собственные колдуны и фетиши, сколько вокруг национальных поползновений Америки, Индии и Азии. Ведь и во французском парламенте Вайтари выступал проповедником не демократических чаяний племен уле, а воззрений французов на демократическое будущее. И когда речь заходила о прогрессе, она велась о прогрессе не Африки, а других стран. Посему требовалось заговорить громко, с пылом; тогда его услышат повсеместно. И задача состояла в том, чтобы с ходу взойти на международную трибуну, пробиться в высшие международные органы. Надо просто-напросто перескочить африканский этап, достичь руководящих высот националистического интернационала, чей расистский и религиозный характер обеспечит ему прочное положение, а уже оттуда, обладая завоеванным авторитетом, спуститься к африканским массам. Ждать подъема национального самосознания в племенах уле означало оставить все на откуп потомкам, то есть отказаться от собственной судьбы. Уле, масаи и го не знают, что такое "нация"; стены между племенами стоят до сих пор. И языковые преграды тоже: в политической деятельности Вайтари самое видное место занимала пропаганда французского языка; он призывал уничтожить диалекты и открыть широкую дорогу столь необходимой борьбе за национализм и единение. Это был важнейший способ воспитать массы и пробудить в них дух протеста. До сих пор ему кое-как удавалось вызвать возмущение среди уле, только когда речь заходила о недостатке мяса - о наследственной потребности в мясе африканца да и всякого человека вообще. Эта потребность была глубже, насущнее, чем необходимость в новом политическом устройстве. В молодости он часто видел, как жители деревни убивали животное и тут же его пожирали; самые ненасытные съедали до десяти фунтов мяса вприсест. От Чада и до Кейптауна жадность африканца к мясу, вечно возбуждаемая недостаточным и неравномерным питанием, - вот то общее, что роднит всех жителей континента. Это их мечта, неутолимое желание, физиологический зов организма, более сильный и возбуждающий, чем половой инстинкт. Мясо! Влечение к нему - самое древнее, самое сокровенное и универсальное у всего человечества. Вайтари подумал о Мореле и его слонах и горько усмехнулся. Для белого человека слон долгое время был лишь слоновой костью, а для черного - только мясом, самым обильным количеством мяса, какое мог добыть ему счастливый удар отравленным дротиком. Представление о "красоте" и "благородстве" слона возникло у человека пресыщенного, питавшегося в ресторанах два раза в день, посетителя музеев абстрактного искусства; оно родилось в упадочном обществе, которое прячется от уродливой социальной действительности, будучи не в силах ей противостоять, в возвышенных облаках красоты и возбуждает себя туманными понятиями "красота", "благородство" и "братство" просто потому, что поэтическое отношение к жизни - единственное, что позволяет ему история. Буржуазные интеллигенты требуют от двигающегося вперед общества, чтобы оно взяло на себя заботу о слонах только потому, что так они надеются избежать собственной гибели. Они сами ощущают себя столь же нелепым и громоздким анахронизмом, как эти доисторические животные; всего-навсего взывают о жалости к самим себе, умоляют, чтобы их пощадили. Вот так обстоят дело и с Морелем, типичный случай. Куда удобнее сделать из слонов символ свободы и человеческого достоинства, чем выражать свои идеи политически, придавая им конкретное содержание. Да, это действительно очень удобно: во имя прогресса требуют запретить охоту на слонов, а потом толпа ими любуется издалека; совесть успокоена тем, что каждому возвращено чувство собственного достоинства. Бегут от активного действия, прячась за пустыми жестами. Это классическое поведение идеалиста, и Морель тому разительный пример. Но для африканца вся красота слона воплощена в количестве его мяса, а что касается человеческого достоинства, то оно заключается прежде всего в набитом животе. С этого момента оно и появляется. Когда у
Он повернулся к Хабибу и поймал его насмешливый взгляд, устремленный на кепку, лежавшую у Вайтари на коленях: старое кепи небесно-голубого цвета, форменный головной убор лейтенанта запаса французской армии, которую Вайтари тщательно берег из сентиментальных побуждений. Только снял лейтенантский галун и заменил его пятью генеральскими звездами. Не золотыми, как во французской армии, а черными, которые заставил вышить на лазоревом фоне. Ну да, генерал без армии, подумал Вайтари, увидев насмешливый взгляд Хабиба. Однако армия существует - в Индии, в Азии, в Америке и даже в самой Франции. Стоит ему возвысить голос, и его услышат.
– Армия мне не нужна, - сказал он.
– Идеи не нуждаются в войсках, они сами прокладывают себе дорогу. Но если произойдет стычка, надо быть в военной форме, иначе пресса нас попросту не заметит.
Хабиб подумал, что Вайтари совершенно не понял, что означал его восхищенный взгляд. Он продолжал как зачарованный коситься на небесно-голубое кепи с черными звездочками. Снова почувствовал безмерную благодарность к жизни, так щедро дарящей бесценные наблюдения. Кепи чисто французское, а пять черных звездочек вместо лейтенантского галуна постоянно доказывают все, что угодно, - прежде всего до чего может дойти человек в своем одиночестве.
– Очень верная мысль, - сказал Хабиб.
Лично он категорически отказался надеть мундир и избавиться, хотя бы на время, от морской фуражки. Он всегда плавал под собственным флагом - по крайней мере за собственный счет - и не собирался менять своих убеждений. Хабиб был прирожденным искателем приключений, не примыкавшим ни к какому движению; если его и вдохновлял какой-то идеал, то это было лишь желание испробовать все чудесные возможности жизни. И попутно обеспечить своему молодому, забавному дружку кое-какие спортивные развлечения, желательные в его возрасте, и одновременно позволить тому свести личные счеты.
– Стычек не будет, - сказал де Врис.
– Я эти места знаю. Единственный военный пост - у границы, в двухстах километрах к северу, там шесть человек...
– И дождя не будет, - сказал Хабиб.
– Можете на меня положиться. У меня baraku.
Форсайт начинал терять терпение. Он не понимал, почему Морелю так откровенно не хочется покидать Куру. Что они выиграют, оставаясь на озере? Пускай Морель сколько угодно твердит, что в этих местах нет войск, но он допустил промашку, отправившись в Гфат, - всем известный пункт следования караванов с контрабандой, который держат под надзором; это не имело бы значения, если бы они в разумные сроки ушли с озера, но Форсайт готов был держать пари, что известие об их местонахождении уже дошло туда, куда нужно. Они рисковали попасться самым глупейшим образом, как раз тогда, когда он мог вернуться в Америку и начать жизнь заново! Результаты конференции в Конго, без сомнения, известны в Хартуме, и сам Морель признавал, что им надо заглянуть туда, прежде чем они решат, что делать дальше. Форсайт не сомневался, что, если делегаты в Букаву и примут нужное решение, Морель все равно весь остаток своей жизни проведет среди слонов. Так как у него нет ни гроша, то когда эфемерная слава улетучится, он превратится в один из тех африканских обломков кораблекрушения, которых видишь повсюду; они являются в бар, а кругом с жалостливой улыбкой, даже не понижая голоса, рассказывают свои истории. "Смотрите, это же Морель! Я-то думал, он давно умер. А ведь, вспомнить, сколько о нем было разговоров... Да, как говорится, у него был свой звездный час". Затем длинный рассказ, вызывающий у собеседника неопределенные восклицания; кто-то говорит: "Ага! Конечно, помню... Человек, который защищал слонов...", сопровождая свои слова насмешливым и слегка сочувствующим взглядом, очень довольный тем, что он-то сам всегда занимался своим делом... Форсайт горько усмехнулся, он знал все наизусть и повторять не собирался. Он, конечно, мог оставить их тут, уехать один, но опыт, приобретенный в Корее, породил в нем чуть ли не болезненную потребность сохранять верность. К тому же здесь была Минна. Напрасно он пытался разобраться в ее отношении к себе, в полном равнодушии к тому, что он ей говорит. Она только улыбалась, и все. Да и встречались они редко. В этом тоже было что-то удивительное: все четверо жили в отдельных хижинах, каждый в своем углу, и кроме как за совместной трапезой, которую готовила Минна, друг с другом не разговаривали. Форсайт, у которого, как и у всех его соотечественников, был очень развит стадный инстинкт, нуждался в общении и в конце концов вознегодовал. Четыре чудовищных одиночества, которые отказывались знаться между собой, чувствовать локоть приятеля! Даже Идрисс и Юсеф держались особняком, они тоже жили отдельно и почти не общались. Морель все дни проводил на озере, среди своих слонов. Пер Квист пропадал на болотах, вероятно, занятый подсчетом десятков тысяч птиц, снедаемый опасениями пропустить хотя бы одну. Только Минна оставалась на отмели, она сидела у края воды и глядела на слонов с такой радостью, что Форсайт нередко приходил в раздражение, которое ему, однако, приходилось всячески подавлять. Он снова оказался один. Раньше он посчитал бы, что все в порядке, поскольку и сам не особенно радовался обществу людей. Но теперь психологическая нить, связывавшая его с тремя другими, вдруг порвалась. Ему казалось, что упрямство Мореля, Пера Квиста и Минны перешло всякие границы, что их прямолинейность, непримиримость приняли немыслимый характер и что они скоро совсем заблудятся в каких-то недоступных его пониманию высях, не имеющих ничего общего с земной жизнью. Как-то утром он попытался убедить Минну, что им больше нельзя оставаться на этой no man's land7, на которой они находятся.
Она разговаривала с двумя каи, которые, как и каждое утро, принесли рыбные катушки, один вид которых вызывал у Форсайта тошноту. Он не знал, что они обсуждают, каждый из них выражался на своем языке: Минна разговаривала по-немецки, а негры отвечали ей на языке каи, кивая в знак согласия головами и выразительно жестикулируя; это продолжалось по четверть часа каждый день, после чего собеседники, по-видимому, крайне довольные друг другом, расходились, улыбаясь во весь рот. Форсайт сказал девушке, что им совершенно незачем здесь оставаться, это становится опасным, они сделали для Мореля и его слонов все, что могли, и он теперь намерен отправиться в Хартум. К вящему его удивлению, Минна полностью одобрила его решение.
– В Гфате вы, может, поймаете грузовик, - сказала она.
– Кажется, они иногда там проходят.
– А вы?
– с негодованием спросил он.
– В каком смысле?
– Вы не поедете?
– Куда вы хотите, чтобы я поехала?
– Со мной...
– А куда вы хотите, чтобы я поехала с вами, майор Форсайт? Вы что, предлагаете мне выйти за вас замуж?
– Конечно, - ответил он, пытаясь обрести прежний развязный тон. И тут же добавил: - Имейте в виду, я серьезно.
Она ласково улыбнулась: