Король Парижа
Шрифт:
— Я начинаю понимать ваши возражения, сударь. Эта картина слишком хорошо написана.
— Именно, — согласился Дюма. — Художник сам пал жертвой маскарада. Свой здравый смысл он пожертвовал мастерству. Поэтому мы восхищаемся его произведением, хотя оно должно вызывать у нас содрогание. Если бы он оказался способен заставить вас почувствовать правдивость этой сцены, ваше сердце было бы разбито. Эта правдивость раскрыла бы глаза французам на безумие, заключающееся в том, чтобы драться на дуэли из-за обиды или упрямства, на безумие привычки, исказившей наше понятие об истинной чести и подлинном мужестве, сделав нас посмешищем в глазах других народов.
Благоговейное молчание встретило последние
Большинство присутствующих испытывало лёгкое смущение оттого, что им не хватило остроумия отыскать в картине множество неверных деталей, на которые им указал Дюма. Они знали о сомнениях, существовавших не только относительно порядочности Дюма как писателя, но и в отношении его личного мужества и тех приключений, какие он приписывал себе в собственных книгах; наверное, этот человек, более проницательный, чем они, превосходит умом тех, кто разоблачает его обманы.
Жюль Верн с задумчивым видом смотрел вслед Дюма, испытывая, должно быть, лёгкое чувство вины в отношении себя самого.
Только Пьер Ларусс бросился к Дюма, тепло подавшего ему руку.
— Я слушал вас, и у меня возникло впечатление, — заметил Ларусс, — что об этой картине вы знаете больше, чем сказали нам.
— Ничуть, — живо возразил Дюма.
— Можно держать пари, что вы лично присутствовали на этой дуэли, что вы были герцогом де Гизом, могиканином или Арлекином. Вы сделали такие замечания, которые никогда не пришли бы в голову ни мне, ни большинству других зрителей. Хотя глупцом я себя не считаю.
— Господин Ларусс, высказываясь по поводу картины Жерома, — ответил Дюма, — я делал то, что мне приходилось десятки тысяч разделать в моих романах, чтобы написать живую сцену. Но я не мог быть свидетелем всех сцен, созданных в моих пьесах и книгах. Однако я был вынужден их оживлять. Для создания подобного эффекта у человека есть шестое чувство: чувство правдивости.
Ларуссу очень хотелось бы продолжить разговор и задать один вопрос, чтобы узнать, почему к Дюма, кого в прошлом считали великим писателем, теперь стали относиться с большей или меньшей снисходительностью, считая своего рода шарлатаном. Но сделать это было невозможно, не рискуя оскорбить писателя. Наверное, Дюма угадал мысль энциклопедиста, ибо сказал:
— Люди прощают все ошибки художнику, одарённому гением, и не извиняют ни одной ошибки у того, кто наделён только талантом. Мне это известно, ибо в прошлом у меня был гений, а сейчас остался лишь талант.
Через некоторое время, желая приобрести эту картину, Ларусс увидел Дюма, вышедшего из кабинета художественного агента выставки. Дюма не заметил Ларусса.
— Господин Дюма покупает «Дуэль после маскарада» Жерома? — осведомился он у агента.
— О нет, сударь! — воскликнул тот. — Я лишь сообщил ему, что этот холст уже приобрёл герцог д’Омаль [20] .
20
Омаль Анри Эжен Филипп Луи Орлеанский, герцог (1822—1897) — четвёртый сын короля Франции Луи-Филиппа; политический и военный деятель, учёный и меценат. Завещал Франции свои богатые художественные коллекции, собранные им в замке де Шантийи.
Спустя несколько лет после падения Империи [21] , когда Дюма уже умер, Ларусс рассказал эту
И было бы весьма странно, если по прошествии многих лет мы смогли бы найти ответ на этот вопрос.
Глава II
КАК ПРОГУЛИВАТЬ ЛОШАДЬ
21
Империя — имеется в виду Вторая империя, которая просуществовала со 2 декабря 1852 года до 4 сентября 1870 года, когда в Седане французская армия капитулировала перед прусскими войсками.
Дуэль, — она поистине жила в крови у Александра Дюма, — на протяжении всей истории была тем проявлением мужской силы, что исчезло совсем недавно. Вероятно, дуэли берут начало с поединка Давида и Голиафа, но они стали необходимы каждому мужчине, который желал быть причисленным к джентльменам, только в новое время, достигнув апогея в ходе двух последних веков. От Нового Орлеана до России мужчины дрались на кинжалах, охотничьих ножах, саблях, шпагах, пистолетах. Вице-президент Соединённых Штатов Гамильтон был убит на дуэли в Уихокене. Поэт Пушкин тоже погиб на дуэли в Санкт-Петербурге. Но нигде дуэли не были столь модны, как во Франции при жизни Дюма. Можно даже утверждать, что сам Дюма появился на свет в итоге одного поединка, и наше путешествие по жизни Дюма, начавшееся с изучения картины «Дуэль после маскарада», непременно должно вернуться к этому событию.
В 1789 году под небольшим городком Виллер-Котре в один июньский вечер расположились на постой два отряда: драгуны короля и драгуны королевы. Прибыли они сюда потому, что король Людовик XVI готовился к охоте в соседнем большом — площадью в двадцать тысяч гектаров — лесу, где особы из привилегированных сословий имели право травить оленя и кабана, а бедняки — собирать хворост.
Офицеры обоих отрядов отправились скоротать вечер в замки по соседству; простые солдаты заполонили гостиницу «Щит», где располагался и главный трактир городка. Во дворе какой-то драгун из полка короля подошёл к драгуну из полка королевы, смуглому верзиле, и спросил его:
— Знаете, что наш король каждый вечер делает с вашей королевой?
Верзила сперва опешил, увидев, что группа драгун короля громко расхохоталась, потом, выхватив из ножен саблю, вскричал:
— Выходит так, что знаю: именно наша королева проделывает это с вашим королём, и лезвие вот этой сабли вам это докажет.
Их товарищи приняли сторону того или другого, и, поскольку на карту была поставлена честь королевской семьи, до наступления утра кровь более ста раненых стала свидетельством преданности этих горячих молодых голов тому из членов правящей фамилии, кому им выпала честь служить.
Яростные крики и бряцание сабель, что слышались почти всю ночь во дворе гостиницы, не давали горожанам спать. Никогда дела «Щита» не шли столь бойко: едва один раненый дуэлянт заходил в гостиницу промыть и перевязать рану, другой занимал его место на ристалище, в которое превратился двор, но все получившие ранения требовали еды и питья. Чем невыносимее становилась боль, тем громче смеялись драгуны над нелепым поводом, послужившим началом этой битвы.
Мари-Луиза Лабуре, дочка хозяина гостиницы, лёгкая и нежная, словно первый побег весеннего тюльпана, сновала между столиками, и её странным образом возбуждала эта суета, причину которой ей никто не желал объяснить.