Корона и эшафот
Шрифт:
…За резким падением ножа гильотины следует беспокойная тишина. Казнью Людовика XVI Конвент хотел провести кроваво-красную линию раздела между королевством и республикой. Ни один депутат — а ведь многие из них испытывали тайное сожаление, толкнув этого слабого, добродушного человека под нож гильотины, — и не думает о том, чтобы предъявить какое-либо обвинение Марии Антуанетте. Без обсуждения Коммуна выдает вдове затребованное ею траурное платье, надзор заметно ослабевает, и если королеву и её детей вообще еще держат под охраной, то объясняется это лишь желанием иметь в руках драгоценный залог, который должен сделать Австрию более покладистой.
Но расчеты не оправдываются; французский Конвент переоценил чувства любви Габсбургов к членам своей семьи. Император Франц, тупой и бездушный, жадный и лишенный всякого внутреннего величия, совсем не думает извлечь из фамильной шкатулки, в которой помимо «Флорентинца» лежит бесчисленное количество других драгоценностей, хотя бы один драгоценный камень, чтобы выкупить близкую родственницу, кроме того, австрийская военная партия прилагает все усилия к тому, чтобы провалить переговоры. Правда, Вена с самого начала торжественно заявила, что начинает эту войну лишь по идейным соображениям, а не ради территориальных завоеваний и репараций; Французская революция вскоре также откажется от своих слов, но в природе любой войны — неизбежное превращение ее в захватническую. Генералы очень неохотно позволяют кому бы то ни было вмешиваться в ведение войны — История подтверждает это. Слишком редко народы предоставляют военным это
32
Известны три попытки освободить державную пленницу. Первую движимый чувством гуманности предпринял один из стражей Тампля, герой штурма Бастилии (!) Тулан — его выдала приставленная к королеве шпионка Тизон; на вторую попытку решился неистовый барон де Бац (тот самый, что во время следования Людовика XVI к месту казни выступил с безумным призывом спасти обреченного). План побега был сорван бдительным представителем городских властей сапожником Симоном (ставшим затем «воспитателем» сына короля, девятилетнего Луи Капета, разлученного с матерью). Ужесточая надзор за «преступницей», ее переводят из Тампля в тюрьму Консьержери, прозванную в народе «прихожей смерти». Впрочем, Конвент не торопится с процессом над королевой, считая ее драгоценной заложницей: ведь в любой момент австрийские войска могут оказаться под Парижем. И вот в те июльские дни 1793 года предпринимается, на этот раз верным другом Марии Антуанетты Ферзеном, последняя попытка вызволить ее. После того как его отчаянный призыв к ближайшему окружению Габсбургов спасти королеву не был услышан, Ферзен начинает действовать. Его план должен осуществить гвардейский офицер Ружвиль. Он пишет Марии Антуанетте, та отвечает, но ее записка, искусно наколотая иглой, делается добычей жандармов. И снова — провал! — Прим. ред.
Так неудачно начатый заговор зловеще приближает роковую развязку. Сразу же покончено с мягким, снисходительным обращением с заключенной. У нее отбирают все личные вещи, последние кольца, даже маленькие золотые часы, привезенные из Австрии (последняя память о матери), даже маленький медальон с любовно хранимыми локонами детей. Само собой разумеется, изымаются иголки, с помощью которых она так изобретательно написала записку Ружвилю, запрещается зажигать свет по вечерам. Снисходительного Мишони увольняют с работы, мадам Ришар — также, вместо нее теперь будет другая надзирательница, мадам Бол. Одновременно магистрат декретом от 11 сентября предписывает эту неисправимую женщину, эту заключенную, не раз пытавшуюся бежать, перевести в более надежно охраняемую камеру; а так как в Консьержери не найти такой, которая показалась бы перепуганному магистрату достаточно надежной, освобождается помещение аптеки и оборудуется двойными железными дверями. Окно, выходящее на глухой двор, замуровывается до половины высоты решетки; двое часовых под окном, круглосуточно поочередно дежурящие в смежном помещении жандармы жизнью отвечают за заключенную. Теперь никто незваным не явится в камеру, придет лишь призванный по долгу службы — палач.
И вот стоит Мария Антуанетта на последней, на нижней ступени своего одиночества. Новые тюремщики, как бы они ни были расположены к ней, не решаются более разговаривать с этой опасной женщиной, жандармы — также. Маленьких часиков, своим слабым тиканьем вымеряющих бесконечное время, нет, рукоделием заниматься она не может, ничего не оставлено ей, одна лишь собачка. Лишь теперь, спустя двадцать пять лет, в полном одиночестве, вспоминает Мария Антуанетта об утешении, так часто рекомендованном матерью; впервые в своей жизни она требует книг и читает их одну за другой своими слабыми, воспаленными глазами; книг на нее не напастись. Не романов просит она, не пьес, ничего веселого или сентиментального, ничего о любви, очень уж все это напоминает о прошлой жизни, лишь книги о необыкновенных приключениях, описания экспедиции капитана Кука, повествования о кораблекрушениях, об отважных путешественниках, книги, которые захватывают, отвлекают, возбуждают, заставляют сильнее биться сердце, книги, читая которые забываешь время, мир, в котором живешь. Вымышленные, воображаемые персонажи — единственные товарищи ее одиночества. Никто не посещает ее, днями не слышит она ничего, кроме колоколов Сент-Шапель, расположенной поблизости от Консьержери, да визга ключа в замке, затем опять тишина в низкой камере, узкой, сырой и темной, словно гроб. Недостаток движения, воздуха утомляет ее, обильные кровотечения ослабляют. И когда ее наконец вызывают на суд, старая седая женщина из долгой ночи выходит на дневной свет, уже забытый ею.
Вот и достигнута последняя ступень, близок конец пути. Создана такая напряженность противоположностей, которую в состоянии измыслить только судьба. Та, которая родилась в императорском замке, которая владела королевскими дворцами с сотнями комнат, живет в тесной, зарешеченной, полуподвальной, сырой и темной камере. Та, которая любила роскошь, привыкла видеть вокруг себя бесчисленное множество предметов искусства, обладала драгоценностями, не имеет даже шкафа, зеркала, кресла, только совершенно необходимое есть в этой камере — стол, скамья, железная кровать. Та, которая держала возле себя целую свиту бесполезных, ненужных прислуживающих лиц, придворных дам, камеристок для дневной службы, камеристок для ночных дежурств, чтеца, врача, хирурга, секретаря, лакеев, парикмахера, поваров и пажей, теперь сама расчесывает свои поседевшие волосы. Если раньше для нее ежегодно шилось триста новых платьев, то сейчас, полуослепшая, она сама штопает подол расползающегося тюремного халата. Сильная и здоровая несколько лет назад, сейчас она — усталая и изможденная. Бывшая некогда красивой и желанной, она увяла, превратилась в старуху. С такой радостью проводившая раньше время с полудня до глубокой ночи в шумном обществе, теперь, одна всю бессонную ночь, ждет она, когда забрезжит рассвет за зарешеченным окном. Чем ближе к осени, тем больше мрачная камера становится похожей на склеп, ведь сумерки наступают в ней все раньше и раньше, а в соответствии с установленным суровым режимом Марии Антуанетте запрещено зажигать свет. Только из коридора через верхнее оконце в полную темноту камеры милосердно падает слабый свет масляной лампы. Чувствуется наступление осени, холодом несет от каменного, ничем не покрытого пола, сквозь стены сырость проникает в камеру от Сены, протекающей вблизи Консьержери, стол, скамья влажны, пахнет гнилью и плесенью; все сильнее и сильнее чувствуется тлетворный запах смерти. Белье расползается, платья ветшают, грызущей ревматической болью вглубь, до мозга костей, проникает влажный холод. Все изможденнее становится эта замерзающая женщина, та, которая — ей кажется, тысячу лет назад — была некогда королевой этой страны, самой жизнерадостной женщиной Франции, все холоднее становится тишина, все более пустым время вокруг нее. Теперь ее не испугает близость смерти, ее, заживо похороненную в камере-гробу.
В
Хотя это решение требует не только суда над Марией Антуанеттой, а совершенно открыто и казни, его принимают без возражений. Но удивительно, Фукье-Тенвиль, прокурор, всегда работавший методично, холодно и быстро, словно машина, сейчас подозрительно нерешителен. Ни на этой неделе, ни на следующей он не предъявляет королеве обвинения; никто не знает, удерживает ли его кто-то тайно за руку, или человек с каменным сердцем, обычно с ловкостью циркача превращающий бумагу в человеческую кровь, а кровь — в бумагу, действительно еще не имеет в руках ни одного надежного уличающего документа. Во всяком случае он медлит, вновь и вновь оттягивает предъявление обвинения. Он пишет в Комитет общественного спасения, чтобы ему прислали материалы, и, удивительное дело, Комитет общественного спасения проявляет такую же бросающуюся в глаза медлительность. Наконец он подбирает несколько бумаг, не имеющих существенного значения, — допрос по «заговору гвоздики», свидетельские показания и акты по процессу короля. Но Фукье-Тенвиль все еще не берется за дело. Чего-то ему недостает, либо тайного приказа начать процесс, либо особенных, решающих документов, таких очевидных фактов, которые смогли бы придать, его обвинительному заключению блеск и пламя истинного республиканского возмущения, недостает какого-то совершенно невероятного преступления, совершенного Марией Антуанеттой — как королевой или женщиной, безразлично. Похоже, и на этот раз требование призвать королеву к ответу останется лишь патетическим выпадом. Но тут Фукье-Тенвиль внезапно получает от Эбера, этого самого озлобленного, самого решительного врага королевы, ужаснейший документ, подлейший из всех, созданных в годы французской революции. Этот сильный толчок оказывается решающим: процессу дается ход.
Что же случилось? 30 сентября Эбер неожиданно получает письмо из Тампля от сапожника Симона, воспитателя дофина. Первая часть написана рукой неизвестного, не содержит орфографических ошибок и гласит: «Привет! Приходи быстрее, друг, у меня есть что рассказать тебе, я буду очень рад тебя увидеть; постарайся прийти сегодня, ты увидишь во мне искреннего и честного республиканца». Остальная же часть письма нацарапана рукой Симона и своей чудовищно гротескной орфографией показывает уровень культуры этого «воспитателя»: «Je te coitte bien le bon jour moi e шоп est pousse Jean Brasse tas cher est pousse et mas petiste bon amis la petist e fils cent ou blier ta cher soeur qui jan Brasse. Je tan prie de nes pas manquer a mas demande pout te voir ce las presse pour mois. Simon, ton amis pour la vis» (Мы шлем тибе привед я и мая старуха абнимаим тибя добрый друг и гражданин тваю супругу сынка незабудь абнядь и тваю систру тоже прашу тибя выпалнить маю прозбу для миня это очин важна. Твой да грабовой доски Симон). Верный своему долгу, Эбер немедленно спешит к Симону. То, что он там слышит, даже ему, видавшему виды, представляется настолько жутким, что он не решается лично заниматься этим и требует специальной комиссии ратуши под председательством мэра; комиссия направляется в Тампль и составляет там три протокола допроса (дошедших до наших дней) — решающий материал обвинения против королевы.
Мы приближаемся к тому, что долгие годы казалось невероятным, психологически неоправданным, к тому эпизоду в истории Марии Антуанетты, который в какой-то степени можно объяснить лишь ужасно возбужденной атмосферой того времени, систематическим, длящимся десятилетиями искусным отравлением общественного мнения. Маленький дофин, не по возрасту развитой, шаловливый мальчик, находясь еще на попечении матери, играя с палкой, повредил себе мошонку; вызванный хирург сделал ребенку нечто вроде грыжевого бандажа. Казалось бы, с этим случаем, происшедшим еще во время нахождения Марии Антуанетты в Тампле, тем самым было покончено, о нем можно было бы позабыть. Но однажды Симон или его жена обнаруживают, что рано физически созревший и избалованный ребенок предается некоему детскому пороку, известным plaisirs solitaires [33] . Застигнутый врасплох мальчик не может отречься от проступка. Понуждаемый Симоном к ответу, кто привил ему эту дурную привычку, несчастный ребенок говорит или дает себя уговорить, что мать и тетя склонили его к этому пороку. Симон, полагающий, что от этой «тигрицы» можно ожидать всего, даже самого дьявольского, расспрашивает дальше, крайне возмущенный такой порочностью матери, и, наконец, дело доходит до того, что мальчик начинает утверждать, будто женщины, мать и тетка, в Тампле часто брали его в постель, а мать имела с ним половую близость.
33
уединенным развлечением. Здесь: онанизму (фр.).
Само собой разумеется, на такое чудовищное показание ребенка, которому нет еще девяти лет, здравомыслящий человек в обычные времена ответил бы крайним недоверием. Но убежденность в эротической ненасытности Марии Антуанетты, воспитанная на бесчисленных клеветнических брошюрах революции, так глубоко проникла в кровь французов, что даже это вздорное обвинение матери в том, что она понуждала ребенка восьми с половиной лет к сожительству с нею, не вызывает ни у Эбера, ни у Симона ни малейшего сомнения. Напротив, этим фанатичным и к тому же введенным в заблуждение санкюлотам все это представляется совершенно логичным и ясным. Мария Антуанетта, вавилонская блудница, эта гнусная трибада, еще со времен Трианона привыкла каждый день пользоваться для плотских утех услугами нескольких мужчин и женщин. Не естественно ли, решают они, что подобная волчица, запертая в Тампле, где ей не найти партнеров для своей адской нимфомании, кидается на собственного беззащитного невинного ребенка? Совершенно потеряв голову от ненависти, ни мгновения не сомневаются ни Эбер, ни его мрачные друзья в истинности обвинения, возводимого ребенком на свою мать. Теперь остается лишь черным по белому запротоколировать позор королевы, чтобы вся Франция узнала о беспримерной развращенности этой подлой «австриячки», для кровожадности и испорченности которой гильотина будет лишь малой карой. И вот снимаются три допроса: допрашивают мальчика, не достигшего девяти лет, пятнадцатилетнюю девочку и Мадам Елизавету; протоколы допросов настолько отвратительны и непристойны, что в их подлинность трудно поверить, но они существуют, их можно прочесть и сегодня, эти уже пожелтевшие от времени постыдные документы Национального парижского архива, собственноручно подписанные несовершеннолетними детьми.