Корона за любовь. Константин Павлович
Шрифт:
Шестёрка сытых вороных коней с белыми султанами над головами и звонкими колокольцами под дугой резво мчала тяжёлую золочёную карету, плавно колыхавшуюся на упругих рессорах. Эскадрон австрийских кирасир поднимал над дорогой густые клубы пыли, а за ними, поотстав, чтобы не глотать эту уже по-летнему густую и смрадную мглу, ехал отряд русских конных всадников.
По сторонам дороги гарцевали на свежих гнедых конях русские охранители великого князя. Даже адъютант его, Комаровский, не выдержал сидения в унылой полутьме коляски и тоже выбрался на свежий воздух, горяча норовистого, серого в яблоках коня.
Константину
— Прислушайтесь к Эстергази, он знаток и величайший лукавей, интригует и торгует секретами, так что придержите язык.
Константин едва не оскорбился, но Дерфельден говорил с таким серьёзным и доброжелательным видом, что великому князю ничего не оставалось, как поблагодарить за предупреждение.
Однако старый князь ничего такого не высказывал, вяло сыпал словами, в которых Константин не находил ничего интересного или сколько-нибудь скандального, и скоро ему наскучила эта полутёмная внутренность кареты, его трое спутников, один лишь Дерфельден поддерживал теперь разговор со старым князем. А глаза Константина всё время перебегали с ближних закраек хорошо укатанной дороги на дальние синие вершины гор, казавшиеся отсюда, из долины, просто синеющими на горизонте облаками, на тёмные кроны лесов, взбирающихся под самые эти облака, и всё сравнивал эти места с теми, которые хорошо знал, — с болотистыми низинами Петербурга и Петергофа, с разбитыми по ним огородами и ухабистыми тропами, с серой водой Невы да ещё, может быть, с просторными полями Твери, где был он после коронации с отцом.
Незаметно мысли его унеслись туда, в Петербург, где отец давал ему последние наставления перед отбытием в армию. Он тогда вдруг почувствовал, что отец доверяет ему больше, чем Александру, что знает его суматошный характер лучше, чем кто-то другой, понимает его, потому что сын пошёл в него, Павла, не только внешностью, но и взрывным своим характером. И потому глаза Константина бездумно скользили по роскошной южной местности, не останавливаясь ни на чём, а мысли плотно бежали по одному руслу — надо, чтобы отец понял, как он дорожит его благоволением, что он тоже солдат, воин по призванию, как и сам император, хоть и не нюхал ещё пороха в бою.
Как-то мимо его сознания промелькнула и остановка в Вероне, где встретили его сугубым почётом, а генерал Край, командовавший австрийскими войсками, пригласил его полюбоваться на другой день отрытыми траншеями вокруг крепости Пескиеры, осаждённой несколько дней назад. Константин и хотел было проехаться по всему фронту этих траншей, но уже с утра
Константин верхом и при полном параде въехал в крепость вслед за австрийцами, но не стал тут долго задерживаться. Всего только и увидел, что улицы полны людей, махавших шляпами и бантами, запружены женщинами, кидавшими под ноги лошадям цветы, а балконы и открытые веранды застелены коврами и разноцветными материями. Разнообразие цветовых оттенков утомило его глаза, и он был рад, что наконец карета его, куда он пересел с лошади, помчалась по пустынным переулкам и к самой заре выбралась из города.
Бресшия, Кремона, Лоди мелькнули перед его глазами так же, как и Пескиера, заполненные людьми, кричавшими «Салют!» победителям и бросавшими цветы. Карета промчалась через эти городки, нигде не задерживаясь. Даже обедать остановились они в чистом поле, далеко от окрестных местечек, и Константин вволю наслушался бойких песен птиц, натыкавших свои гнёзда, где только позволяли ветки и сучки.
Наконец карета подкатила к большому дворцу в местечке Вочера, где обосновался главнокомандующий всеми войсками союзников Александр Васильевич Суворов. Константину сообщили, что всего час назад сюда прискакал Суворов.
Эстергази прямо-таки с облегчением сдал великого князя с рук на руки Суворову и укатил обратно в Вену. Суворов по-русски крепко расцеловался со своим высоким волонтёром и указал ему квартиру, которую уже окружила рота солдат в походной форме.
Константин впервые удивился: солдаты были одеты в лёгкую походную форму, а на головах он не увидел знакомых косиц и припудренных буклей — едва Суворов явился в армию, как приказал всем сбросить парики и не вить букли. Остриженные под кружок, а то и вовсе наголо солдаты блаженствовали. По такой нестерпимой жаре — а тут уже в апреле жарило так, как в России в июле, — в косицах и буклях лишь разводились вши, а пот лился ручьями.
Константин заметил это, но никому ничего не сказал: отец далеко, не видит, а видел бы, спуску не дал...
Про себя Константин усмехался. Ещё в Вене наслышался он от австрийцев о странном поведении старого фельдмаршала. Во дворец, где Суворову отвели квартиру, он приказал втащить охапку сена и улёгся спать в углу громадной залы на этой охапке. Покачивали головами старые вельможи, с усмешкой рассказывали об этом Константину, но он понимал, что нельзя ему, великому князю великой страны, распространяться о чудачествах Суворова. Да и то сказать: если свыкся он с бивачной жизнью, привык вставать до света, обливаться ведром холодной воды, значит, не зря, значит, это и здоровье его крепило, и бодрило с самого утречка. И Константин горячо защищал старого вояку.
И теперь, отправляясь после краткого представления главнокомандующему, он положил приобрести те же привычки, что и Суворов. Ну, не сено тащить во дворец, а свой кожаный матрац, тонкий, как блин, свою походную железную койку да такую же, как тюфяк, плоскую кожаную подушку велел приготовить приставленному к нему казаку Пантелееву. И разбудить себя велел до света.
И не зря. Уже в пять утра явился к нему Суворов с докладом. Он ожидал встретить Константина ещё мягкой постели, но был приятно разочарован. Молодой великий князь встретил его у порога чисто выбритый, подтянутый, с бравым видом.