Короткая остановка на пути в Париж
Шрифт:
«На улице ужасный дождь, господин доктор», — предупредил официант, отсчитывая сдачу. Доктор кивнул, быстро пересек зал, толкнул дверь и, не подумав про торжественный костюм, шагнул под обрушившийся на него ливень.
После он никак не мог понять, каким образом оказался у дома Ильзе. Он никогда прежде не бывал у нее. Даже, провожая ее изредка, он не принимал приглашения зайти. Он стоял на пороге. С его одежды на пол быстро натекала лужа. Ильзе вышла к нему большая и теплая, в цветастом халате поверх ночной рубахи. Зрачки ее глаз ярко чернели, распускаясь. Она улыбнулась чуть насмешливо и радостно, как улыбаются, встречая слегка нашкодившего, милого сердцу юнца. Это задело его, но другого сейчас у него не было. В комнате пахло женщиной, разобранной теплой постелью, белым терпким вином, которое здесь недавно пили. «Я поставлю будильник на шесть, — сказала Ильзе. Надо подняться пораньше, привести в порядок костюм».
Глава пятнадцатая
День был солнечный, теплый, манил на волю. «Не погулять
На деревьях весело поблескивала молодая листва, пряный запах вечнозеленого кустарника висел над улицей, на площадке перед серым гранитным памятником жертвам Первой мировой войны темнели острые шпили посаженных строем кипарисов.
Профессор вспоминал Крым, куда они повадились всякий год ранней весной ездить с Амалией. Они поселялись в Симеизе, на горе, высоко над морем, всегда у одной и той же старушки-хозяйки, которая, не заботясь о разнообразии меню, кормила их котлетами, начиненными гречневой кашей. По склону горы феерическим сиренево-розовым пламенем полыхало иудино дерево. От их дома, с каменистой площадки, заросшей диким виноградом, видна была вдали ослепительно сверкающая на солнце полоска моря. Вечером, перед сном, утомленные прогулками, свежим просоленым воздухом, молодым вином, тяжелившим тело, они выходили из дома, чтобы еще раз взглянуть на него, не взглянуть даже — почувствовать: темнело быстро, лишь далекий равномерный шум доносился до них, и, будто в такт движению волн, в черном небе вспыхивал и снова гаснул острый зеленоватый луч маяка. Они стояли, прижавшись друг к другу, говорили, что в Москве, наверно, еще лежит снег, им чудилось, что они отвоевывают для себя какие-то заветные, утаенные в вечности куски времени, которого, не вырвись они сюда, как бы вовсе и не было. В первую же весну после смерти Амалии Профессор снова направился в Крым, чтобы, так ему мечталось, продлить свое пребывание с ней, но получилось отчего-то наоборот: на каждом шагу что-нибудь отвлекало его от желанных воспоминаний — газетный киоск, афиша концертного зала, прогулочный катер, швартующийся у пристани, даже миловидная курортница, с заведомым интересом на него взглянувшая. Он рассердился на себя, на Крым, через три дня взял такси и уехал в аэропорт.
В окнах магазинов, мимо которых следовали обитатели Дома, красовались разного размера зайцы — необходимый персонаж пасхального украшения: до праздника было уже рукой подать. Согласно старинному поверью, именно зайцы одаривают людей красивыми пасхальными яйцами. Зайцы были похожи один на другого — упитанные, с довольными физиономиями. В некоторых витринах на равных с зайцами присутствовали ангелы — тоже не в меру упитанные и благополучные ангелочки, керамические или из папье-маше. В окне кондитерской Kunstleben два таких позолоченных ангелочка, каждый величиной с трехлетнего младенца, парили животом вниз, держа в руках рог изобилия — из золотого раструба потоком сыпались конфеты. Ангелочки смешили Ребе: он пытался себе представить, каким образом из этих откормленных детишек вырастают до прозрачного бестелесные ангелы. Сытые, самодовольные зайцы с круглыми позолоченными животами тоже веселили его. Он вспомнил одну давнюю историю про зайца — тот был совсем другой, несчастный, перепуганный до полусмерти, мордочка была такая, точно он кричал, отчаянно, но беззвучно. Ребе улыбнулся, прогнал от глаз паутинку и, крутя головой, весело смотрел из-под козырька фуражки на обвеянные юной листвой деревья. Обрывки каких-то давних стихов, подавая о себе весть, заскреблись в его памяти, про березы, единым взмахом накинувшие на себя кружева, про охватившее душу печальное и прекрасное предчувствие Страстной недели, — что это были за стихи, он не помнил, и кто их сочинил, тоже, — скорей всего, он сам. Когда Ребе смотрел перед собой, он видел толкавшего кресло Ника, его широкие плечи, обтянутые красной спортивной курткой, коротко остриженную голову с крутым затылком, слегка оттопыренные крепкие уши, прозрачно красневшие на солнце. И он думал о том, что годы, разделяющие его и Ника, дольше вечности, потому что вечность есть нечто отвлеченное, а эти разделяющие их годы битком набиты событиями, которые этот парень не в силах ни представить себе, ни понять, ни тем более пережить, и которые для него, Ребе, были сутью и воплощением прожитой жизни.
«По Вильгельмштрассе», — скомандовал Старик и показал рукой, как Суворов в кинофильме. Профессор огорчился: по Вильгельмштрассе значило кружным путем, мимо похоронного бюро, с золотым гробом и метафизическими инсталляциями, с картинками Эльзы Химмель и дурацкими шутками Старика. Протестовать было бы глупо — только повод подать Старику для его словесных упражнений. Группа, охотно удлиняя маршрут (очень уж день хорош!) взяла налево в обход. Профессор, не выказывая неудовольствия, побрел со всеми. Старик то и дело что-то выкрикивал и громко хохотал, оборачиваясь
«У вас сегодня глаза озорные», — повернулся Профессор к шедшему рядом Ребе. Он сказал это потому, что ему тоскливо было идти молча, хотелось заполучить собеседника, но едва произнес первое, что попало ему на ум, тотчас понял, что заговорил именно о том, что удивило и тронуло его. Глаза у Ребе сегодня и в самом деле были озорные — веселые, дерзкие, даже диковатые. Казалось, сейчас возьмет и выкинет какую-нибудь невероятную штуку, что-нибудь этакое, чего от него, от Ребе, никак не ждешь. «Я испытываю редкое чувство освобожденности, — отозвался Ребе. — Знаете, когда вдруг кажется, что никому ничего не должен. Весна, наверно...» Он отбросил паутинку и покрутил головой, ловя взглядом синеву неба и обсыпавшую деревья юную зелень. Весна, конечно, воздух легкий и пьяный, как молодое вино, всё так, но было еще нечто, о чем он промолчал: день уже перевалил за половину, а он пока не получил ни одного задания. Он полнился накопленной доброй энергией, ни толики которой сегодня еще никуда не передал.
В окне похоронного магазина на фоне драпировки из черного бархата была выставлена новая работа Эльзы Химмель: заброшенная могила — белая мраморная плита, уже подзаросшая травой, и памятник в виде колонны со стоящей на ней урной. Профессор поначалу рассчитывал укрыться в сторонке, но вдруг, для самого себя неожиданно, точно магнитом потянуло, приблизился к окну. У него защемило сердце. В последнюю крымскую весну с Амалией во время дальней прогулки они оказались на старом забытом кладбище. Усталые, присели они на теплый камень надгробия, даты на нем искали в воображении прохожего минувший век, давно минувшую жизнь. Близился вечер. Цвета вокруг сделались гуще, тени резче. В море, которое с возвышенности широко открывалось перед ними, медью плавилось солнце. Белый лайнер, шедший недалеко от берега, растревожил их мечты. Они заговорили о круизе: осенью, решили они, следует непременно убежать от московской непогоды куда-нибудь в теплые края. «Хочу в Магриб, сказала Амалия. — Когда девчонкой читала сказки Тысячи и одной ночи, там был злой волшебник магрибинец — он пугал меня и манил вместе, как в детстве бывает. А недавно видела фотографию — разрушенный город в Магрибе: посреди пустыни строй белых колонн. Ниоткуда и в никуда...» Они вдруг начали целоваться, самозабвенно, точно впервые дорвались друг до друга, — наверно, набранный телом зной минувшего дня возбуждал их, и запах южных трав и кустарника, и проникавшая воздух соль волновавшегося рядом моря. А осенью Амалии уже не было в живых, и он, вспоминая этот вечер, суеверно думал, что, может быть, эти поцелуи и ласки в ограде смерти были вызовом судьбе.
Старик, сидя в своем кресле, с некоторым даже испугом смотрел на припавшего к стеклу витрины Профессора, на его ссутулившуюся спину, на черненое серебро непривычно растрепавшейся прически, на его красивую руку, которой он отгородился, чтобы лучше рассмотреть позвавшую из-за плоскости стекла картинку. Шутки и остроты не приходили Старику в голову, процессия, остановившись, молча ждала, пока Профессор не наглядится вдоволь на притягательное для него творение кисти Эльзы Химмель.
Старый Фриц первым решился покончить с затянувшимся привалом. «Не сочувствуйте старости, мои дорогие юные друзья! — начал он по всем правилам риторики, обращаясь, надо полагать, к Элиасу и Нику. — Старость не заслуживает сочувствия не потому, что не хороша, но как раз благодаря своим бесспорным преимуществам. Первое из них здесь само собой приходит в голову. — Он весело сверкнул глазами, предупреждая о заготовленном сюрпризе, красивым, обдуманным жестом указал на витрину. — Старость единственная пора жизни, когда не надо объяснять, почему ты умер». Старик захохотал, лицо его побагровело. «Старики умирают оттого, что у них уже нет сил таскать свои вставные зубы. А?» — выкрикнул он и захохотал еще громче.
В кафе при вокзале, по случаю хорошей погоды, заняли места на открытом воздухе. На столиках в ожидании Пасхи были расставлены то ли шоколадные, то ли марципановые зайцы, упакованные в обертку из золотой бумаги. Вокруг шеи у зайцев была повязана красная шелковая ленточка с золотым бубенчиком. Рослый буфетчик, черноволосый, красивый, похожий на футболиста Луку Тони, приветствовал вошедших как старых знакомых.
Старик и Профессор затеяли как обычно сложные дипломатические переговоры, уславливаясь, какие шарики мороженого (чтобы не достались одинаковые) каждый возьмет на этот раз. Старый Фриц потребовал огромную вазу чего-то невообразимого, целую башню из шоколадного и фруктового пломбира; сверху в искрящуюся холодную массу была стоймя, наподобие петушиного гребня, воткнута дощечка печенья. «И мне такое же», — ко всеобщему удивлению попросил Ребе и указал пальцем на воздвигнутую для Старого Фрица сладкую башню. «Ага! Кончился пост? А?» — Старик приготовился смеяться, но Ребе вдруг так лихо подмигнул ему, что от удивления смеяться расхотелось.