Короткометражные чувства
Шрифт:
— Ну и что? — дернула плечами Янка. — Велика важность! Мы и так не очень-то… Зато сны смотрю регулярно — в кино на мелодрамы давно не тянет: «обязательная программа» выполнена…
— Ты сама, сама хотела, чтоб я пошел на…А ты хоть понимаешь, каково мне? Но я пошел— и что?.. Сколько ты будешь рефлексировать? Сколько еще будешь лелеять несуществующий идиотский образ, а? Мой, между прочим, несуществующий идиотский образ… — и скис, и сел на корточки, и глаза долу.
— Ты читал Нарбикову? — осмелилась Янка.
— Что, что… давсё, понимаешь? Всё-о! И про Додостоевского с
— Как-то сложно.
— Конечно, не читать — сложно. А думаешь «просто», если ТЫ всегда в первом плане, а не во втором?! Думаешь, «просто», когда все, что НЕ ТЫ, — во втором?!
Снегоf опять ничего не сказал и зашагал в сторону Суворовского, оставив Янку на пятачке одну-одинешеньку. Сначала она плакала, прячась под темными очками, потом глупо улыбалась и даже отвечала прохожим, как пройти туда-то и туда-то: «Нет, Скатертный в другую сторону» или «Да, к Большущей Бронной сюда», — потом опять плакала и глупо улыбалась, допивая спасительный Miller и садясь (холодало) на задник Миллера с ретро-фото теток из «особой серии», а потом уже только смеялась и глаз не закрывала.
Несварение души, вызванное внезапным появлением Снегоfa, отдавало бульварщиной, поэтому Янка поспешила сварить душу вкрутую, как яйцо, и тайком — чтоб никто не заметил — съесть. «Если план удастся, прилетит ОКей, и все будет хорошо! — думала Янка. — Главное, варить подольше; всмятку уже не годится, мешочек — драный… Вкрутую — как три — подойдет…»
Собрав слезы в бутылку из-под Miller'a, Янка закрутила ту крышечкой, припрятала, да и пошла искать укромное местечко для праздничного ужина, на котором обещались быть Та и Этот. Не найдя ничего лучшего, чем развести костерок в одном из крошечных (пованивающих, не для гостей столицы местечки) тупиков Тверского бульвара, Янка вошла в арку и, озираясь, начала потрошить Миллера: «Он знает, что мир не состоит из одних червей… Дело в том, что ныне искусство — роскошь… Еще чуть-чуть счастья… Дырка все увеличивается… Я наблюдал за развертывающимся представлением, как посторонний зритель… Трахай, трахай меня!..»И все горело синим, и Янка, вывернувшая из себя всю душу — духовная пища должна быть качественной — выливала в только что найденную алюминиевую миску содержимое Miller'a, ставила на огонь, безжалостно поедающий страницы, и помешивала до тех самых пор, пока слезы не закипели. Тогда-то Янка и вскрыла то место, где находится душа, и, чуть было не потеряв сознание от болевого шока, бросила ту в кипяток, не глядя, который тут же окрасился розовым, через минуту стал сиреневым, через другую — голубым и только через час — раскаленным до белого каления. «Однако! — присвистнула Янка, прикрывая открытую рану носовым платком Снегоfa, забытым им на скамейке. — О- о !»
Так прошло еще сколько-то времени. Янка смотрела в стену и ни о чем не думала. Боль потихоньку уходила, отпуская все, что нужно когда-нибудь да отпустить; ужас сменялся скукой, раздражение — равнодушием. «Странно, опять четыре! — взгляд ее упал на часы. — Снова пить пиво? Но четыре ведь было уже очень, очень давно!» Тут она, ничего не понимая, подошла к остывающей алюминиевой миске и невольно вскрикнула: на дне лежала девочка не больше дюйма (если сравнивать ту, например, с комочком дерьма Янкиного попугая Ындырбая), но и не меньше.
— Дерьмовочка, — прошептала Янка и, дотронувшись до той, похолодела. — Так, значит, вот кого я сварила…
По спине побежали мурашки. Конечно, все это чистой воды лирика, «переживания и страсти сердца и духа», хм, но от того не легче: Дерьмовочка сварена живьем, Дерьмовочка еще тепленькая, ее теперь резатьнадо, ведь Та и Этот приглашены на праздничный ужин!
Янка трясущимися руками приподняла Дерьмовочку; когда же маленькое тельце дернулось, на голове ее стало седым волосом больше.
— Ты что, ж-ж-живая? — выдавила, заикаясь, Янка.
— А ты как хотела? Думаешь, всё продается и убивается? Вот уж нет, не дождетесь! — Дерьмовочка резво прыгнула Янке на шею и, сев, стала болтать крошечными ножками.
— Но я же тебя вырвала! Как ты могла не свариться при таком-то сиянии? — недоумевала Янка.
— Добро побеждает зло! — ехидничала Дерьмовочка.
— Я тебя ненавижу. Не-на-ви-жу… — заплакала Янка. — Сейчас пойдет Снегоf, что он будет есть? Сегодня понедельник. Сегодня должен быть тот самый праздничный ужин, который избавил бы меня от меня же… Ну почему, почему ты не сварилась вкрутую, а?
Дерьмовочка ничего не ответила и, ковырнув в носу, достала из кармашка крылышки, пристегнула те к спинке и улетела.
В тот же миг пошел Снегоf: забив на бабье лето, он шел и шел, шел и шел, укрывая собой дома, деревья, скамейки; шел, вальяжно раскидываясь на крышах и афишных тумбах, машинах и памятниках; шел и шел по вырванной Янкиной душе, не боясь, что едва наложенные швы разойдутся.
В тот день случился Покров: наконец-то земля подвернула под бока белое одеяло, а Янка, начавшая было под это дело сначала засыпать, а потом загинаться, неожиданно встрепенулась, обнаружив, что лежит как будто бы и не в снегу.
— Что это? — крикнула она, а когда поняла, хотела заплакать, но оказалось нечем.
Гниды — миллиарды, миллиарды гнид! — были везде: сверху и снизу, сбоку и с припека. То, что сначала казалось Янке Снегоfым, копошилось, роилось, колыхалось и никаким Снегоfым не являлось.
— Снегоf! — крикнула Янка, едва не потеряв сознание от омерзения. — Помоги!
— Я не могу, я на рынке работаю, — развел руками тот.
— На каком еще рынке, придурок, на каком рынке? Ты что, не видишь? — на «видишь» Янка сорвала голос.
— На Гнидном. Разведение гнид, между прочим, очень прибыльное дело, хотя и кропотливое. Весь мир теперь разводит гнид, ты разве не знала? — делано-искренне удивился Снегоf.
— Знала, но вот чтоб так… Когда копошатся… Ползают по тебе… в тебе… — зашипела Янка. — Да вытащи же меня отсюда, пока не сдохла! Они же кровь пьют, с-с-с-суки! Кро-о-овь…
— Я работаю по контракту. Я не имею права, — развел руками Снегов.
— Ш-ш-што? Да пош-ш-шел ты… — зашипела было Янка, но осеклась: огромная гнидная лавина, похожая на саван, уже сползала на нее.
И тут нашей истории пришел бы самый настоящий конец, кабы не Дерьмовочка. Что она сделала, остается до сих пор неясным (тайна искусства, хм), но то, что Летняя обнаружила себя на пятачке у той самой церкви, где, сидя на скамейке, держала в руках Миллера и Miller, а часы ее показывали четыре, сомнению не подлежало.
Захлопнув книгу и выбросив в урну бутылку, она уходила все дальше от места, где так и не выпал снег ее настоящей — красивой и уродливой, нежной и жестокой — но в том-то и дело, что всамделишной и нисколько не смешной любви: и это не было ни плохо, ни хорошо.