Корсары Леванта
Шрифт:
— А вы, сеньор капитан, имеете на сей счет личное мнение?
Урдемалас следил за движениями левой руки Алатристе, оставившей усы в покое и упершейся в бок, совсем рядом с эфесом шпаги — помятым и исцарапанным ударами чужих клинков. Моряк был человек неробкий, и все это знали. Но слухами не только земля полнится, но и море, а молва об Алатристе как о человеке весьма опасного свойства впереди его бежала и опередила его появление на «Мулатке». Мало ли, конечно, что о ком говорят, можно и пренебречь. Однако в этот миг, наблюдая за ним и за его руками, самый несмышленый юнга поверил бы, что люди зря не скажут. И Урдемалас знал это лучше, чем кто-либо еще.
— Нет, — отвечал он. — Не имею. Каждый человек — это целый мир… Но что говорят, то говорят.
Он произнес это твердым голосом, искренним тоном, и Алатристе минуту раздумывал. Но ни к сути этого высказывания, ни к форме, эту суть облекавшую, нельзя было предъявить никаких претензий. Командир галеры был умен. И осмотрителен.
— Ну и пусть себе говорят, — уступил Алатристе.
Прапорщик Муэлас счел за благо высказаться в ином ключе.
— Я из Вехера, — сказал он. — И отлично помню, что творили в наших краях турки, ведомые местными
Помощник и второй капрал угрюмо закивали. Оба слишком даже хорошо знали, как люди строили дома где-нибудь в горах повыше, подальше от береговой полосы, чтобы уберечься от берберийских пиратов, налетавших с моря, как жили в вечном страхе перед набегами морских разбойников и их сухопутных единоверцев, помнили о кровавых мятежах морисков, не желавших признавать королевскую власть и принимать крещение, славших тайные просьбы о помощи во Францию, лютеранам и туркам с тем, чтобы подготовить общее восстание. После проигранных в Гранаде и Альпухарре войн, после того, как провалились все попытки Филиппа Третьего расселить их по другим провинциям и обратить в христианство, на весьма уязвимых берегах Андалузии собралось триста тысяч морисков — колоссальная цифра для страны с населением в девять миллионов — непокорных, упрямых, лишь формально принявших католичество, гордых, как подобает испанцам, коими они, как ни крути, и были, денно и нощно мечтавших вернуть себе утерянные свободу и независимость, изо всех сил сопротивлявшихся намерению влить их в единую испанскую нацию, выплавленную столетие назад, что, кстати, развязало жесточайшую войну на всех границах нашего королевства, ибо разом ополчились на нас движимые алчной завистью Англия и Франция, еретики-протестанты и необозримая в ту пору могучая турецкая держава, она же — Блистательная Оттоманская Порта. И потому, пока не решено было окончательно изгнать морисков из пределов нашего королевства, этот, по-ученому говоря, анклав являл собою кинжал, готовый вонзиться в спину Испании, повелевавшей полумиром, а с другой половиной находившейся в состоянии войны.
— Сущее бедствие было, — продолжал меж тем Муэлас свой рассказ. — От Валенсии до Гибралтара мы, старые христиане, оказались будто в клещах: с моря — пираты, со стороны гор — мориски. А кто, как не они, раскладывал сигнальные костры по ночам, кто пристани устраивал, чтоб удобно было причалить, высадиться да начать грабеж, а уж на какие только ни шли они увертки и отговорки, чтобы не есть свинину…
Диего Алатристе качнул головой. Не все было так, и он это знал.
— Случалось мне встречать среди них и людей, искренно обратившихся в истинную веру, верноподданных нашего короля. Один такой служил у нас во Фландрии в полку… Да и вообще это работящий, трудолюбивый народ. Среди них нет идальго, проходимцев, монахов, нищих-попрошаек… И тем они с самого начала отличны были от испанцев.
Все воззрились на него, и повисло довольно продолжительное молчание. Потом прапорщик, отгрызя и выплюнув за борт кусочек ногтя, высказался так:
— Этих достоинств, пожалуй, маловато будет. Непременно следовало покончить с постоянным источником смуты. Вот, с Божьей помощью, и покончили.
Алатристе подумал, что на самом деле ничего еще не кончилось. Глухая междоусобная война, на которой одни испанцы убивали других, продолжалась — только иными средствами и в других местах. Кое-кому из морисков — очень, впрочем, немногим — удалось впоследствии и тайно вернуться в отчий край, с помощью соседей обосноваться там. Остальные же, изгнанные из Гранады и Андалузии, из Арагона, Кастилии и Валенсии, унесли свою злобу и тоску по утраченной родине в пиратские города Берберии, сильно поспособствовав укреплению Оттоманской Порты и городов на севере Африки, благо превосходно знали многие ремесла, а также в совершенстве владели навыками и умениями, потребными для морского разбоя, так что в их лице приобрел мавританский флот многих опытных и дельных мореходов — капитанов и судоводителей. Плавали стрелками-аркебузирами на галерах и галеонах — на каждом захваченном пиратском корабле обнаруживалось их обычно не менее дюжины, — оказывались прирожденными лоцманами, ибо умели пристать к берегу точно в тех местах, что намечены были для налета и ограбления, были искусными корабелами, оружейниками, пороховщиками, не знали себе равных в работорговле. Клокотавшие в них ненависть и жажда мести в сочетании с высоким воинским мастерством и решимостью сражаться, пощады не давая и не прося, делали их лучшими бойцами на всем турецком флоте, так что разбавленные ими экипажи ценились выше тех, что набирались из одних мавров. Никто не мог превзойти их в жестокости, никто не обращался с пленными беспощадней, и, одним словом, на средиземноморском театре не было у Испании врагов злейших, нежели мориски.
— Так или иначе, надо отдать им должное, — заметил помощник. — Дерутся, сволочи, как звери.
Алатристе обвел взглядом пространство вокруг галеры и галеоты. Убитые уже все пошли ко дну. Лишь некоторые, благодаря тому, что воздух остался в легких или раздул одежду, еще покачивались, раскинув руки, на тихой воде. В такие минуты едва ли кто — и уж точно не он — вздумал бы усомниться, что изгнание диктовалось суровой необходимостью. Такие уж времена. Ни Испания, ни Европа, ни весь прочий мир не склонны деликатничать и чистоплюйствовать. Алатристе, однако, не давало покоя то, как производили это самое изгнание — как причудливо сочеталось тут холодное чиновничье безразличие с хамоватой солдатской бесцеремонностью, как полно раскрылась тут низменная природа человека. Вспомнилось, что дон Педро де Толедо, командовавший галерным флотом Испании, писал королю: «…представляется необходимым лишать их возможности забирать с собою столько денег, ибо многие уходят очень охотно». И
— Ничего, бивал я их и в шестьсот десятом году, и в одиннадцатом, между Денией и побережьем Орана, — заметил капитан Урдемалас. — Собак этих.
Насчет собак сказано было с большим нажимом. Затем капитан очень внимательно воззрился на Диего Алатристе, будто желая проникнуть взглядом в самую его душу.
— Собак… — задумчиво повторил тот.
Ему вспомнились вереницы скованных мятежников, бредущих на рудники Альмадены, где добывали ртуть и откуда никто не возвращался живым. И старик-мориск из валенсианской деревушки — ему единственному власти, снисходя к его дряхлости и хворям, разрешили остаться, да, видно, не в добрый час: вслед за тем его насмерть забили камнями местные мальчишки, причем никто из соседей и даже приходской священник не подумали вступиться и остановить расправу.
— Если и собаки, то — разных пород, — договорил он.
И, горько улыбнувшись, с отсутствующим видом уперся светло-зеленым льдистым взглядом в глаза капитана Урдемаласа. И по выражению его лица понял — тому не понравились ни взгляд этот, ни улыбка. Но понял также и то, благо умел с первого взгляда оценить всякого, кто стоял перед ним, что Урдемалас остережется высказывать свое неудовольствие вслух. В конце концов, и с формальной точки зрения здесь никто никому не нанес обиды. Что же до всего остального и последующего, то ведь свет клином не сошелся на этой галере, где суровая корабельная дисциплина запрещает выяснять отношения с глазу на глаз, с оружием в руках. Много на свете портов, а в портах не счесть темных и безлюдных переулков, уединенных пустырей, где как-нибудь безлунной ночью Урдемалас, не имея иной защиты, кроме своей шпаги, сможет получить пядь отточенной стали куда-нибудь между грудью и спиной, да так, что даже «Иисусе!» вскрикнуть не успеет. И потому, когда взгляд и улыбка Алатристе задержались до степени вызывающей, а рука, будто по рассеянности, легла на эфес шпаги, капитан Урдемалас отвел глаза и стал смотреть на море.
II. Сто копий — в оран
Когда пиратская галеота затонула, я оглянулся. В последнем, меркнущем свете дня виднелись пять безжизненных тел, покачивавшихся на реях над самой поверхностью темной воды, что будто грозила вот-вот поглотить их, — тела капудана, его помощника и трех морисков, среди которых был и тот юнец, у кого прапорщик Муэлас обнаружил поросль на лобке. Второго, помладше и, выходит, посчастливее, посадили на весла вместе с другими пленными, и они теперь, прикованные к банкам, гребли или — опять же в цепях — ожидали своей очереди в трюме. Что же касается штурмана-мориска, оказавшегося родом из Валенсии, то он, уже с петлей на шее, стал клясться на хорошем испанском языке: мол, хоть и покинул Испанию в детстве, но неизменно оставался верен своему обращению и всегда жил, как подобает доброму католику, столь же чуждому поклонникам пророка, как тот христианин, что воскликнул когда-то в Оране:
Не клял Христа, не славил Магомета. А что пришлось носить бурнус с чалмой — Мне лишь за тем потребовалось это, Чтоб дальний замысел исполнить мой.— …Обрезание же, поверьте, было чистейшей проформой: без этого, а верней сказать — с этим, не прожить ни в Алжире, ни в Сале. — На что капитан Урдемалас, очень развеселившись, отвечал в том смысле, что если ты христианином был и остаешься, то, значит, и смерть прими, как ему подобает. И, поскольку капеллана у нас на галере не имеется, прочти, будь добр, по разу «Верую» и «Отче наш», ну и еще что-нибудь по своему усмотрению, чтобы с чистой совестью переселиться в мир иной, а для исполнения долга твоего будет тебе предоставлено известное, пусть и малое, время перед тем, как петля захлестнет горло. Мориск принял рекомендацию капитана Урдемаласа в дурную сторону и страшнейшей матерщиной покрыл Господа нашего Иисуса Христа и Пречистую Деву, но теперь уж не столько на правильном кастильском языке, сколько на том бытующем в Берберии наречии, что именуется лингва-франка [5] , и приправил свое богохульство отборной валенсианской бранью, причем остановился только раз, набрать воздуху, но и передышку эту использовал, чтобы харкнуть смачно и метко прямо на сапог Урдемаласу, отчего капитан распорядился провести экзекуцию по сокращенному варианту, то есть без «господи-помилуй» и без «господа-душу-мать», и мориск со связанными за спиной руками задергался на рее, не облегчив душу свою молитвой, а бранью — не отведя. Раненых же корсаров, не разбирая, мориски они или нет, сбросили без долгих слов в море. Но одного из тех, кто заслуживал именно петли, повесить не смогли. Он был ранен в шею, однако оставался на ногах: разрез в полпяди шириной чудом каким-то не затронул артерию, и потому бедняга не истек кровью, да и вообще, если смотреть на него с другого боку, был, конечно, мертвенно-бледен, но свеж, как только сорванный с грядки салат-латук, коим я тщусь заменить в сем случае избитое слово «огурчик». По мнению профоса, повесишь его — голова оторвется, и зрелище выйдет совершенно непотребное. Окинув пленного взглядом, капитан согласился с этим, и беднягу, скрутив ему руки, столкнули за борт, как и всех прочих.
5
Смешанный язык, сложившийся в Средние века в Средиземноморье и служивший главным образом для общения арабских и турецких купцов с европейцами (которых на Ближнем Востоке называли франками). Основой его была итальянская и провансальская лексика, к которой добавились слова из испанского, греческого, арабского, персидского и турецкого языков.