Кощеева цепь
Шрифт:
– Тебе что, мальчик?
– Маму потерял, - ответил Курымушка.
И только это сказал, мамин голос зовет: - "иди, иди сюда скорей, я тут!". Хотел броситься назад, но батюшка ухватил его сзади за пискун-волос, потом за руку, ведет его куда-то, ставит перед иконой на коленки, велит строго положить двенадцать поклонов.
– "Господи, милостив буди мне, грешному", шепчет Курымушка свою любимую молитву. Через какие-то боковые двери батюшка ведет его, и тут ожидает мать.
– Что же он у вас, неужели в церкви никогда не бывал?
– спросил батюшка.
–
– Ну, ничего, - заметив смущение матери, сказал батюшка, - всему свое время; а признак хороший, через Царские ворота прошел, он еще у вас архиереем будет.
– Архиерей, архиерей!
– засмеялись на клиросе певчие.
И пока шли до самого своего места, везде смеялись и шептали:
– Архиерей, архиерей!
На другой день Курымушка был опять в соборе, но все было тут по другому: ни малиновой дороги, ни огней, ни толпы, и только черные старушки в мантильках с гарусом впились кое-где глазами и сердцем в иконы. Курымушка и себе стал, подражая старушкам, так же впиваться в иконы, а мать ему тихо шептала, что на исповеди все нужно открыть, все грехи, все тайны. Вот думать про это стало почти непереносимо, - разве можно так вдруг все и открыть, а если что-нибудь забудешь?
– А если забудешь, - спросил он, - господь покарает?
– Забудешь, ничего, - ответила мать, - а будешь помнить, да утаишь, то покарает.
Но легче не стало от этого: "захотеть", - казалось ему, - можно все вспомнить, а можно не захотеть и будто все забыл; как же тогда быть, за это покарает господь, что захотел или не захотел".
– Надо полное раскаянье, - сказала мама.
– С чего же начать?
– Батюшка сам тебя спросит, и ты ему отвечай на все: - "грешен, батюшка".
Вот это очень хорошо, это твердо запомнил Курымушка и спросил последнее:
– Если я не грешен и скажу "грешен, батюшка!", за это покарает господь?
– Нет, это ничего, мы во всем немножко грешники.
Тогда из боковой двери вышел батюшка в черном, кивнул головой, мать сказала сначала "иди!", а потом: - "стой, подожди, вот возьми двугривенный и отдай батюшке за исповедь".
Так, было, с этим "грешен, батюшка!" все хорошо наладилось и вдруг этот несчастный двугривенный все дело испортил, явилась дума: "когда отдать его и как отдать, а главное, если надо говорить "грешен" и открываться во всем, то как в то же время держать в зажатой руке двугривенный и думать, как его отдать".
– Веруешь в бога?
– спросил батюшка.
– Грешен!
– ответил Курымушка.
Священник, будто, смешался и повторил:
– В Бога Отца, Сына и Святого Духа?
– Грешен, батюшка!
Священник улыбнулся:
– Неужели ты сомневаешься в существе божием?
– Грешен, - сказал Курымушка и, все думая о двугривенном, почти со страстью повторил: - грешен, батюшка, грешен.
Еще раз улыбнулся священник и спросил, слушается ли он родителей.
– Грешен, батюшка, грешен!
Вдруг батюшка весь как-то просветлел, будто окончил великой тяжести дело,
Главное же Курымушке стало хорошо оттого, что двугривенный можно теперь и не отдавать: вывел он это верно из того, что раз всякая тяжесть с души снималась, то и двугривенный тоже. Он поцеловал крест и спокойно опустил двугривенный в карман. С сияющей улыбкой ожидала его мать, встретила, будто давно с ним рассталась, спросила:
– Ну, как, все свои тайны открыл?
– И открывать-то нечего было, - победно ответил Курымушка, - он их и так все простил, он добрый.
– И ты отдал двугривенный?
– Нет, не отдал, это не нужно.
– Не взял?
– Я не давал, это не нужно оказалось, молитва такая есть, все прощается.
– Как не нужно, иди сейчас, отдай и покайся.
– Не пойду!
– Как ты смеешь! так завтра нельзя причащаться, ты деньги притаил, это грех, пойдем вместе, пойдем!
Больно было, что мать не понимала, как прощен был двугривенный, и вот это всегда самое плохое на свете: - "я не виноват, а выходит виноват, и никак нельзя этого никому объяснить, даже мать не поймет". Курымушка заплакал, мать приняла это за каприз, тащила его за рукав, громко шептала у алтаря, вызывая: - "батюшка, батюшка!". Он вышел. Мать объяснила ему грех Курымушки, - не отдал деньги и теперь вот плачет.
– Ничего, ничего, Бог простит, - ответил батюшка, поглаживая его по голове, - и смотрите еще, он у вас архиереем будет.
На другой день после причастия было получено свидетельство о говении, мать спешила в деревню к посеву озими. Из окна своей комнаты у доброй немки Вильгельмины Шмоль Курымушка видел, как гнедой Сокол долго поднимал мать на Чернослободскую гору, и у Кладбищенской березовой рощи, где выходит непременно старичок с колокольчиком, мать скрылась. Березки кладбищенской рощи уже стали желтеть, и это как-то сошлось с желтой холодной вечерней зарей, и желтая заря сошлась с желтобокой холодной Антоновкой в крепкой росе, все свое деревенское встало неизъяснимо прекрасным и утраченным навсегда. Особенно больно было какое-то предчувствие, что мать никогда уже не вернется такой, как была, это схватило, сжало всю душу мальчика, он положил голову на подоконник, зарыдал, и так все плакал, и плакал, пока не уснул под уговоры доброй Вильгельмины.
КОРОВЬЯ СМЕРТЬ.
Бывает, - на берегу лежит лодочка, к ней уже и чайки привыкли, садятся рыбу клевать; странник лег отдохнуть, но вот подошла волна, схватила и понесла куда-то лодочку с человеком, только человек тот ни при чем, нет у него ни весел, ни руля, ни паруса. Так вот и Курымушку волна подхватила и выбросила на самую заднюю скамейку, тут сел он рядом с второгодником, по прозвищу Ахилл. Гигант второгодник был всем хорош, - слабость его была только одна: несчастная любовь к Вере Соколовой. Ахилл сразу все рассказал Курымушке про учителей.